Улыбнись навсегда (сборник) - Юрий Иосифович Малецкий

Но она не просила и этого. Ее некому было обихаживать каждый день — та, чьи пеленки она стирала, давно уж в Ничто Никогда. Видимо, поэтому, в строго определенном смысле, она и была еще на ногах. Что бы ни говорить об этих самых «судьбах», «милостью» которых и тэдэ — ей-то всегда казалось, что так называют случай, — но в чем-то и они, судьбы эти самые, то есть он, случай, знал меру. Многие несправедливости общего устройства компенсировались некоторыми справедливостями, по крайней мере, в ее отношении. Ценою потери всех своих близких она купила высокое право в свои-под-девяносто самостоятельно отправлять свои потребности. И если раньше она жаловалась на вялость кишечника, и Лиля доставала ей превосходнейшее, мягкое патентованное слабительное, «Сенаде», индийское, кажется, то в последнее время жаловаться следовало бы на прямо обратное. Да и стоит ли жаловаться вообще? Было бы кому и на кого — так нет же ни высшей инстанции, ни виновного: пожалуешься на Жизнь — а она: а ты чего хотела в свои годы? Чтоб я отдала тебя Смерти? Хочешь? Смотри, это мы мигом. Живи себе тихо. Пожалуешься на Смерть, а та тебе: ты права, ты и впрямь засиделась. Ладно, сейчас приду, заберу тебя.
Чего действительно она уже не могла сама, так это мыться: не было сил залезть в ванну, а уж выбраться из нее и подавно. Но ведь моешься целиком не каждый день; нужно отметить, что Галя Абрамовна, женщина во всем остальном щепетильно опрятная и чистоплотная, и раньше не считала нужным принимать ванну или душ каждый день. Причина проста: у нее никогда не было своей ванны до тех пор, пока в 1969-м ее дом на самом углу Красноармейской и Галактионовской не сломали и ее не поселили в однокомнатной квартирке девятиэтажного дома на Молодогвардейской, где кассы «Аэрофлота»; всю жизнь, почти восемьдесят лет до этого переезда, она обтиралась холодной водой до пояса, а по субботам, как водится, шла в баню. Так уж перемешалось все в ее жизни под знаком интернационализма: ребенок от чеха, русский муж и русская субботняя баня, и маца из непосещаемой синагоги, почему-то, по какой-то необъяснимой инерции родовой памяти закупаемая каждую весну на Песах; впрочем, может быть все объяснялось проще — в самарско-куйбышевской синагоге всегда делали вкусную, тонкую и рассыпчатую мацу; похрустывая хрупкими, совсем-совсем, до удивления пресными хлебцами (это и составляло их изюминку), она всегда вспоминала смешную одесскую песенку времен чуть ли не гражданской войны о том, как шел трамвай десятый номер и тэдэ, и там в конце кто-то жаловался герою песенки на мацу, которой тот вез — целый чемодан: «Говорят, твое печенье — что без сахара варенье»… Это было так забавно точно, как редко бывало и у серьезных современных поэтов, стихи которых Зарочка, пока была чтецом-декламатором, перечитала со сцены в большом количестве, и само собой, она немало их выслушала («Тебе нравится, мамочка? — Что сказать? Щипачев неплох, но — не Блок. — Ты еще скажи, что Мартынов — не Лермонтов. — Безусловно. — Не смеши. Тебе все Блока подавай, не меньше? — Да… Вот именно. Все Блока».)
…Да, мыться достаточно и раз в неделю. А раз в неделю, — конечно, в субботу — ее могла помыть и Лиля, в ванной, помогая ей туда залезть и оттуда выбраться, а если сил и на это не было, тогда в большом зеленом тазу. И садясь после мытья с Лилей пить чай, вся чистая-чистая, в обществе другого человека она опять забывала свой страх и ласково думала, что уйдет тихо, как заваривается сейчас чай под крышкой: три ли, четыре минуты — не заметили, как не заметили, когда кипяток стал заваркой; так и она перейдет, не заметив.
Все будет как будет. Не было еще никого, кто с этим не справился. Главное ничего не придумывать.
А то ведь находятся же придумщики совсем уже невообразимого вздора. И, конечно, Марк в первых рядах — как без него? Одно время он всерьез уверял, что его мечта — умереть в постели на женщине. Именно так, не с женщиной, а «на женщине», — так он и говорил, старый бесстыдник, селадон… интересно, употребляют ли сейчас это слово. Да, подобное могло прийти в голову только Марку. Что может быть чудовищней этой бредовой фантазии? Весь склад ее натуры приличной, воспитанной женщины, ценящей прежде всего не столько саму вещь, сколько ее уместность, правильный порядок вещей, — восставал против дикарского смешения этих двух, смерти и близости. Любви=жизни — и смерти. Надо же выдумать такое! Впрочем, это все тот же его стилёк, он всегда поддразнивал и чудил, до конца своих дней подкрашивал хной седые волосы на голове — Софа говорила, что и на груди, — и до конца же зимой ходил, то есть катался, на роллерах, таких коньках на колесиках, помогая себе лыжными палками, а летом, даже в компании, пресловутой специальной ходьбой, то обгоняя всех, то такою же «спортивной» ходьбой возвращаясь ко всем. «Ходьба — это здоровье. Это молодость. Мне шестьдесят пять, а я еще нравлюсь женщинам. А что ты думаешь? Я еще ого-го! У меня щеки, как персики, потрогай». Ему было хорошо за семьдесят, нашел, кому врать, ни о каком ого-го уже и речи быть не могло, оставалось только пожалеть Софу, ведь он при ней это всем сообщал, а она тихо краснела, — и щеки у него были не как персики, а как печеные яблочки. Однажды она ему так и сказала, сам напросился: «Как печеные яблочки», — при общей воспитанности она всегда отличалась прямотой, — и как же он обиделся! По-детски, до слез, ей стало его жалко, и она погладила его по голове, слава богу, Софы рядом не было, та спокойно могла бы и в эти годы приревновать; да… В ноздри ударил вдруг запах его одеколона. В старости он все время душился каким-то краковским одеколоном (вероятно, запасся по случаю), недорогим, поэтому крепко пахучим, что называется, мужественным, пытаясь, и небезуспешно, затмить силой его духовитости дух распада, источаемый тлеющим старческим телом; небезуспешно, но не в ее случае: обоняние Гали Абрамовны, тогда (совсем недавно, давным-давно) еще сильное, к тому же истончившееся до дробности нюхательных ощущений вследствие постоянной работы не только за себя, но и за почти атрофировавшиеся зрение и осязание и совсем умерший слух, обоняние