Живое свидетельство - Алан Ислер

По четвергам мы с ним заканчивали в одно время, а поскольку жили мы оба в Верхнем Вест-Сайде, Стэн частенько подбрасывал меня до Манхэттена. Однажды он предложил зайти выпить кофе и познакомил меня с «Космо».
— Здесь бывает Диана Триллинг, — сказал он, показывая на пустовавший столик. — А еще Филип Рав, Ханна Арендт[7], Норман Ривкин. Посмотри, в том углу обычно сидит Сало Барон, историк, и ребята из ТСО. — Заметив, что я озадачен, он пояснил: — Из Теологической семинарии объединения[8].
— Ты действительно видел здесь кого-нибудь из этих людей? — спросил я.
— Ну, нет. Не совсем. Один раз я входил, а Норман Ривкин выходил. Но они сюда ходят, это все знают.
Кофе в «Космо» был по тем давнишним временам вполне приличный. Разумеется, никаких вариантов, разве что с молоком или со сливками. Ни тебе без кофеина, ни эспрессо, ни латте, ни каппучино и так далее — ничего из того смехотворного разнообразия, к которому нас приучили заведения вроде «Старбакса». Но по сравнению с тем, что обычно подавали в нью-йоркских кофейнях, кофе в «Космо» был особый: густой, с крепким запахом, почти венский — последним он напоминал самого Космо, благодушного беженца из Австрии, кудрявого толстяка с вечно озадаченным лицом, почти двойника С. 3. «Обнимашки» Сакалла — кто постарше, его может помнить, он сыграл множество эпизодических ролей в голливудских фильмах сороковых.
Стэн сидел в задумчивости над своим кофе, все помешивал его и помешивал. А потом вдруг вскинул голову, взглянул на меня — глаза за толстыми стеклами очков хитро прищурились.
— Боб, ты ходишь к аналитику?
— Меня зовут Робин, — поправил его я ледяным тоном. — Не Боб, не Бобби, не Робби, а Робин.
Думаю, именно тогда я и вступил во все ширящиеся ряды тех, кто невзлюбил Стэна.
Я часто замечаю, что какая-нибудь с виду незначительная деталь может навсегда изменить отношение к человеку. Однажды, на склонах Давоса, я увидел, что нос моей тогдашней возлюбленной покраснел, а на его кончике висит прозрачная капля, и тут налетевший ветер сдул ее, она упала — шмяк! — мне на перчатку, я невозмутимо отвернулся и другой рукой показал — якобы восхищаясь — на лыжника у подножья склона. Мне хотелось избавить нас обоих от неловкости и дать ей время достать носовой платок. Антония была молода, несомненно умна и красива. Мы, полагаю, были влюблены. Собственно говоря, я намеревался в конце этого короткого зимнего отпуска сделать ей предложение, а она, по всей видимости, этого ждала. Но я ничего не предложил, мы вернулись в Лондон, и все вроде бы было хорошо. Однако после того дурацкого швейцарского эпизода наши отношения становились все натянутее. Мы все больше отдалялись друг от друга и наконец расстались. Но только после того, как она — на ее нижних веках дрожали капли, как тогда, в Давосе, — спросила меня, что у нас пошло не так. («Мы были так счастливы, Робин!») Ну разве мог я все ей рассказать?
(«Однажды, на склонах Давоса…» До чего напыщенно! Создает совершенно ложное впечатление. Я в ту пору был не то чтобы без гроша, но точно уж не мог — в смысле финансов — вести тот образ жизни, который подразумевает эта фраза. Мы с Антонией оказались в Давосе не потому, что стояли на той ступеньке социальной лестницы, где находятся люди, выезжающие «на короткие зимние каникулы» в такие модные места, а потому, что она каким-то чудесным образом заняла первое место в конкурсе для рекламы зимней спортивной экипировки. Анкета выпала из женского журнала: она читала его в салоне красоты, ожидая, когда Дорис сотворит чудеса над ее волосами. Антония всегда была суеверна и внезапное появление анкеты сочла знаком — как карту Таро, что открывается не по воле случая, а исключительно силой предупреждающей судьбы.
Даже то, как я упомянул, почти вскользь, имя Антонии, может ввести в заблуждение. Что вы себе представили? Быть может, девушку из аристократической семьи? Фамилия ее Форчайлд, ее отец, Бэзил Вощило, в годы войны находился в Великобритании, был сержантом Польских вооруженных сил в изгнании, в 1945 году решил здесь поселиться и переделал свою фамилию на английский манер, дослужился после войны до начальника цеха на лакокрасочной фабрике, и они с женой, урожденной Энид Госсен, произвели на свет семерых детей, старшей была Антония.)
— У ты какой обидчивый! — сказал Стэн. — Я что, нарушил какое-то нам, простым смертным, неизвестное английское табу? Ну ты уж прости, лады? Так как? Я про психоаналитика. Слушай, я не хочу тебя пытать. Просто скажи, да или нет.
— Да я же только с банановоза. Не было времени обзавестись приличным нью-йоркским неврозом.
— Я уже много лет хожу.
— И что, стал лучше?
— Главное — почему я хожу.
Стэн отхлебнул кофе и умоляюще посмотрел на меня поверх чашки.
Я наживку не заглотил.
— Робин, люди меня не любят. Впервые я это заметил в старших классах. Может, и раньше так было. Но ты наверняка видел это в колледже, особенно на заседаниях кафедры. Ведь я прав? Что бы я ни говорил, я чувствую враждебность, молчаливую насмешку, а еще эти понимающие улыбочки: мол, глянь, вот он опять. Робин, ну почему так? Я даже думал, может, завидуют?
Я продолжал молча сидеть, уткнувшись в чашку с кофе.
— Родители меня тоже недолюбливали. Им куда больше нравился мой братик, Джером, чтоб ему пусто было, он важная шишка — адвокат, при деньгах.
Я по-прежнему предпочитал хранить молчание.
— Робин, а тебе про меня что-нибудь рассказывали?
— Бога ради, я тебя умоляю!
— Так, может, ты с ними заодно, а, Робин? Ты уже на их стороне? Я что, с врагом разговариваю?
Я как мог уверил его в обратном, смущаясь при том куда сильнее, чем мне свойственно, и за свою доброту получил приглашение на ужин в субботу.
— Увы, у меня на субботу билеты в «Метрополитен».
— А что дают? — недоверчиво прищурился Стэн.
— Cosi fan tutte[9]. — Ответ у меня был наготове. К счастью, все вышло вполне правдоподобно: я пытался, хоть и безуспешно, раздобыть билеты именно на этот спектакль.
— А-а-а, ну понятно. Ну, тогда через субботу. Хоуп мечтает с тобой познакомиться.
Я был обречен.
Многое из того, что я рассказал