Хорошая женщина - Луис Бромфильд

Не в силах больше выносить эту сцену, Филипп сорвался с места, отшвырнул стул и, громко выругавшись, выбежал из дому. Эта выходка усилила пароксизмы Наоми. Теперь ее плач относился к англичанке, причине всех ее горестей.
В общем, получилась ужасная сцена. В этот день Филипп был у дяди в последний раз.
Вернувшись поздно вечером домой, он застал все общество в гостиной. Последовали новые атаки, оставшиеся безрезультатными. Филипп пошел наверх переодеться и через несколько минут появился, облаченный в старый пиджак, старые брюки и фланелевую рубаху. Тетя Мабель стояла в мертвящем свете зеленой лампы. Все остальные сидели с убитым видом, точно оплакивая падшую дочь.
В полумраке пальцы тети Мабель впились ему в локоть.
— Это правда? Наоми в ожидании?
Филипп бросил на нее изумленный взгляд:
— Ничего подобного! — со злостью проговорил он. — С чего вы взяли?
Тетя Мабель съежилась, виновато понурив голову.
— Не знаю, право… Я просто не могла иначе объяснить себе ее поведение…
7
До начала ночной смены на заводах оставалось больше часа, и весь этот час Филипп то шел, то бежал бегом по безлюдным улицам сквозь снег и темноту, не замечая пронизывающего холода. Все смешалось в его измученном мозгу — и любовь к матери, и ненависть к дяде, и жалость к Наоми, и злоба ко всем троим за насилие над его волей. Он хотел бежать от них без оглядки, бежать, чтобы никогда больше с ними не встречаться. Но бегство было бы трусостью и ничего бы не разрешило. Кроме того, оно лишит его возможности повидаться с Мэри Конингэм, а мысль о Мэри каким-то непонятным образом стала неотъемлемой частью его смятенного сознания. Во что бы то ни стало он должен был увидеть Мэри Конингэм.
Но хуже всего было то, что в нем бесследно исчезла вера в бога. Ничего не осталось от этой таинственной силы, снимающей с человека бремя ответственности. Он не мог больше говорить себе: «Предоставлю это божьему промыслу. Бог укажет мне путь. На все его святая воля». Впервые он видел с полной ясностью, что должен своими собственными руками ковать свою жизнь, не полагаясь на бога. Уповай он на всевышнего, быть бы ему теперь на пути в Африку. И послали бы его туда не божьи веления, но воля матери, Наоми и дяди Эльмера.
Довольно! Впредь он не будет ни трусливым, ни безвольным.
Пройдя изрядное расстояние, он очутился на возвышенности, показавшейся ему совсем незнакомой. Конечно, он бывал на ней сотни раз, но все ему казалось теперь новым и необычным. Возвышенность эта лежала как-раз над Низиной.
Открывшийся перед его глазами вид как-то сразу успокоил его. Он перевел дух и остановился, зачарованный. Резкие, угловатые линии прокопченного, грязного города подернулись ночной голубовато-сизой дымкой, там и сям прорезанной огнями: молочно-белым сиянием дуговых фонарей на заводской территории, кроваво-красными языками пламени над домнами, желтыми, окутанными клубами дыма огнями локомотивов, двигавшихся взад и вперед, подобно челнокам, ткущим огромный ковер среди бесчисленных сигнальных огоньков — красных, желтых, алых, зеленых — разбросанных, как бриллианты в сложном узоре. А над всем пейзажем раздавалось немолчное биение гигантских молотов, словно гул могучего прибоя, в который время от времени врывались хриплые взвизги паровозов.
Долго стоял Филипп, не шевелясь, вперив глаза в грохочущую сутолоку. Он забыл себя, забыл все свои личные горести. Что-то странное родилось в нем. Он почувствовал себя сильным и бодрым, смятение и страх исчезли; точно из глубины бурливой, кипучей сцены, развертывавшейся перед его глазами, исходила какая-то пьянящая сила, занявшая место исчезнувшей веры. Эта сцена была, он знал, самой действительностью, земной, осязаемой реальностью, созданной руками человека, вырванной им из недр враждебной Природы. Она не зависела от силы, имевшей, в лучшем случае, лишь весьма проблематичное существование.
Смутно почувствовал Филипп, что здесь лежит его спасение, и непреодолимое желание поскорее окунуться в самую гущу этого грохочущего, сверкающего, жаркого водоворота вдруг овладело им. Поспешно сбежал он с горы, пересек грязную речонку, затем широкое открытое пространство, залитое светом дуговых фонарей и усыпанное шлаком и золой, и, наконец, подошел к воротам в высоком заборе. Там он назвал себя и показал свой билет. У него мелькнула странная мысль: как-будто достаточно было сказать: «Я пришел сюда, чтобы спастись» — и сторож итальянец понял бы его и открыл калитку.
За оградой грохот молотов все более и более усиливался. Филипп миновал один огромный корпус, потом второй, третий, четвертый, пока не подошел к мастерской, на которой белой известью был выведен огромный номер — «17». Весь двор кишел людьми — здоровенными, широкоплечими малыми с выдающимися скулами, маленькими, сухощавыми человечками, желтолицыми типами с калмыцкими носами, чернокожими, словом — смесью всех наций и рас мира. Одни направлялись к мастерским, другие выходили оттуда. Последние до такой степени лоснились от пота и сажи, что невозможно было отличить негров от белых.
Переступив порог одной из дверей, Филипп очутился в огромном, полном треска и грохота сарае, стропила которого терялись в дыму и мраке. На страшной высоте, почти под самой крышей, безостановочно двигались взад и вперед гигантские краны с белыми огнями, похожими на острые, пронзительные глазки, а по кранам, как муравьи, ползали крохотные черные фигурки. То там, то здесь открывались зевы печей, и рабочие вытягивали из них полосы добела раскаленного металла. Из печей вырывалось пламя и бросало на стены фантастические тени от мускулистых, полуобнаженных фигур рабочих. Чудовищные удары молотов потрясали все здание.
Придя минуту спустя в себя, Филипп обратился к тощему бронзовому рабочему с горящими глазами.
— Где Крыленко? — спросил он. Но тот не понимал по-английски. — Крыленко! Крыленко! — старался Филипп перекричать ужасающий грохот.
— А, Крыленко, — осклабился рабочий и указал рукой на здоровенного блондина, стоявшего поодаль у одной из печей, опершись на лом. Как и все, он был обнажен до пояса, и по его белому торсу уже текли ручьи смешанного с копотью пота. Услышав свое имя, блондин обернулся, и на Филиппа глянула пара голубых глаз из-под нависшей гривы светло-русых, точно выгоревших волос. Он был совсем молод, моложе Филиппа. В глазах светился недюжинный ум.
Он обратился к Филиппу на чистом английском языке, с едва только заметным акцентом, и предложил снять пиджак и рубаху и взять в руки лом. И минуту спустя





