Семейный лексикон - Наталия Гинзбург
В столовую я входила еще надутая из-за кофточки от «Нойберга». При виде моей физиономии мать восклицала:
— А вот и Мария Громовержица!
Мать ненавидела холод, потому и покупала у «Нойберга» все эти кофты. Она ненавидела постоянный пронизывающий зимний холод, а вот ледяной душ принимать по утрам любила.
— Какой холод! — твердила она, натягивая на себя один свитер за другим и убирая даже пальцы в рукава. — Брр! Терпеть не могу холода!
И одергивала на мне кофту от «Нойберга», а я изо всех сил вырывалась.
— Чистая шерсть, Лидия! — передразнивала она одну старинную школьную подругу. — Подумать только, — добавляла она, — когда я вижу тебя в этой чудесной теплой кофте, у меня на душе становится теплее.
Ненавидела она и жару. В жару она начинала задыхаться, расстегивала воротник платья.
— Ну и жара! Терпеть не могу жару! — говорила она.
— Ну и неженка! — говорил отец. — Все вы такие неженки!
Когда мать с отцом куда-нибудь уезжали, она брала с собой целую кучу свитеров и платьев — от легких до шерстяных, а потом только и делала, что переодевалась при малейших изменениях погоды.
— Никогда не могу одеться по погоде, — говорила она.
— Как мне надоели твои жалобы на жару и на холод! — возмущался отец. Тебе лишь бы ворчать.
По утрам у меня, как правило, не было аппетита. Молоко я ненавидела. Медзорадо — еще больше. Однако матери было известно, что у Фрэнсис я на полдник послушно выпивала молоко, и у Терни тоже. На самом деле я пила его с не меньшим отвращением, чем дома, просто у чужих неудобно было отказываться. А мать решила, что у Фрэнсис мне молоко нравится. Поэтому, когда дома я отодвигала от себя чашку молока, мать начинала меня уговаривать:
— Но его же принесли от Фрэнсис! Это от ее коровы!
Она внушала мне, что за этим молоком посылали к Фрэнсис, что у Фрэнсис своя корова и молоко они покупают не у молочника, а каждый день получают из имений в Нормандии, из деревни Груше.
— Это молоко из Груше! Лучо его тоже пьет!
Мать довольно долго меня обхаживала с этим молоком, но, поскольку я решительно отказывалась его пить, Каталине в конце концов приходилось варить мне овощной суп.
Хотя по возрасту мне уже было пора в школу, меня туда не пускали: отец говорил, что школа — рассадник инфекций. По той же причине мои братья и сестра также прошли начальную школу на дому, с репетиторами. Меня же учила мать. Арифметика мне не давалась: я никак не могла усвоить таблицу умножения. Мать объясняла мне правила до хрипоты в голосе. Приносила из сада камешки или доставала конфеты и раскладывала их на столе. В нашем доме не ели конфет: отец говорил, что от них портятся зубы, и мы никогда не держали ни шоколада, ни других сладостей, потому что «кусочничать» было запрещено. Из сладкого ели только (и то всегда за столом) шмаррн[17], который научила нас печь какая-то немка; из экономии этот шмаррн делали так часто, что мы его уже видеть больше не могли. Было еще одно сладкое блюдо, его готовила Наталина, и называлось оно «пирожное Грессоне», может, потому, что Наталина научилась его делать, когда мы были в Грессоне, в горах.
Конфеты мать покупала только для того, чтобы научить меня арифметике. Но во мне камешки и конфеты, связанные с арифметикой, вызывали одно отвращение. Для изучения современной методики мать подписалась на педагогический журнал под названием «Право и школа». Не знаю, что она почерпнула из этого журнала по части методики, скорее всего — ничего, однако отыскала там стихотворение, которое очень ей нравилось, она часто читала его моим братьям и сестре:
Друзья, восславим хором
Красавицу синьору,
Своей прелестной ручкой
Она творит добро.
Обучая меня географии, мать рассказывала о всех странах, где в юности побывал отец. Он был в Индии, где заболел холерой и вроде бы желтой лихорадкой, был также в Германии и Голландии. Затем отправился на Шпицберген, где забирался в череп кита в поисках спинномозговых сплетений, но не смог их отыскать. Зато весь перепачкался в китовой крови, одежда, которую он привез обратно, задубела от высохшей крови. В нашем доме было множество фотографий отца в компании китов; мать мне их показывала, но они меня разочаровали, потому что были нечеткими: отец, как бледная тень, маячил где-то на заднем плане, а у китов нельзя было рассмотреть ни морды, ни хвоста — только какие-то серые распиленные бугры, вот вам и весь кит.
Весной в нашем саду расцветало множество роз; как они росли — для меня загадка, потому что никому из нас и в голову не приходило их полить или подрезать; раз в год, и то слава богу, приходил садовник — видимо, этого было достаточно.
— Розы, Лидия! Фиалки, Лидия! — Это мать, гуляя по саду, передразнивала свою школьную подругу.
Весной к нам в сад приходили детишки Терни, а с ними нянька Ассунта в белом передничке и белых фильдекосовых чулках; она снимала туфли и ставила их рядом с собой на лужайке. Кукко и Луллина — дети Терни — тоже были в белом, и мать надевала на них мои халатики[18], чтобы их костюмчики не запачкались.
— Тсс, тсс! Посмотрите, что делает Кукко! — восхищался Терни своими ребятишками, игравшими в песке.
Он тоже снимал ботинки и куртку на лужайке и принимался играть в мяч, но, заслышав шаги моего отца, тут же одевался.
В саду у нас росла вишня, и Альберто залезал на дерево поесть вишен с друзьями — Фринко, мрачным книгочеем в свитере и кепке, и братьями Луно.
Сам Лучо в хорошую погоду дневал и ночевал у нас, потому что у них не было сада. Лучо был воспитанный хрупкий мальчик и за столом почти ничего не ел: проглотит кусочек и со вздохом откладывает вилку.
— Я стгашно устаю жевать, — говорил он, картавя, как и все в его семье.
Лучо был фашистом, и мои братья доводили его, всячески понося Муссолини.
— Не будем говогить о политике, — умолял Лучо при виде моих братьев.
В детстве у него были длинные черные кудри, свисавшие на лоб тугими колбасками, затем его остригли, и он стал зализывать волосы назад, умащивая их брильянтином. Одет он был всегда как маленький мужчина: узенькие пиджаки и




