История Майты - Марио Варгас Льоса
– По крайней мере, наши местные, доморощенные, – оговаривался он. – У них нет твердых убеждений, они очень быстро заменяют их каким-то чувственным восприятием, сенсуализируют. Их мораль сто́ит не дороже авиабилета на фестиваль молодежи или в защиту мира или еще куда-нибудь в этом роде. А потому тех, кто не продался янки за гранты и стипендии и за участие в Конгрессе в защиту свободы культуры, покупают сталинисты.
Он заметил, что Вальехос, удивленный тем, что́ он говорит и как он это говорит, не сводит с него глаз, держа ложку на весу. Он был и сбит с толку, и даже несколько насторожен. Нехорошо это, Майта, очень даже нехорошо. Почему всякий раз, когда речь заходит об интеллигентах, ты поддаешься раздражению, теряешь терпение? Разве не был интеллигентом Лев Давидович? Был! Гениальным интеллигентом, как и Владимир Ильич. Но прежде всего они были революционерами. Не потому ли ты злишься на интеллигентов и мешаешь их с грязью, что в Перу все они либо реакционеры, либо сталинисты, а ни одного троцкиста среди них нет?
– Я всего лишь хотел сказать, что в революции на интеллигентов особенно рассчитывать не стоит, – попытался было объясниться Майта, силясь перекричать гуарачу[12] «Черная Томаса». – И уж, во всяком случае, не ставить их на первое место. В авангарде идет рабочий класс, за ним – крестьянство. Интеллигенция – в хвосте.
– А Фидель Кастро и «люди 26 июля», которые сейчас в горах, – они разве не интеллигенты?
– Ну, интеллигенты, – согласился Майта. – Но та революция еще очень незрелая. И не социалистическая, а мелкобуржуазная. Большая разница.
Лейтенант с интересом уставился на него.
– По крайней мере, ты думаешь об этом, – сказал он и, обретя прежнюю улыбчивую самоуверенность, снова взялся за суп. – По крайней мере, тебе не претит говорить о революции.
– Нет, не претит, – улыбнулся в ответ Майта. – Напротив.
И если уж кто всегда был чужд «чувственному восприятию», то это он, мой одноклассник Майта. Из смутных впечатлений о наших коротких встречах на протяжении многих лет крепче всего врезалась мне в память сдержанность, которой проникнуты были и весь его облик, и манера говорить и вести себя. Даже в том, как он садился за столик в кафе, как смотрел меню, как что-то заказывал официанту и даже как брал предложенную сигарету, чувствовался некий аскетизм. Именно он придавал особую весомость его политическим декларациям, внушал к ним невольное почтение, сколь бы бредовыми ни казались они мне иногда, сколь бы ничтожным ни было число его сторонников и последователей. Когда я в последний раз видел Майту – за несколько недель до вечеринки, где он познакомился с Вальехосом, – ему было уже больше сорока лет, двадцать из которых он вел политическую борьбу. Сколько бы ни копались в его жизни, как бы ни старались найти что-нибудь компрометирующее, даже самым остервенелым недругам ни разу не удалось обвинить его в том, что он извлекает из политики хоть самомалейшую выгоду для себя. Напротив, траекторию своей жизни он, движимый безошибочной интуицией, постоянно и неизменно прочерчивал так, что каждый его шаг оказывался не к добру, а к худу и вызывал новые сложности, неприятности, злосчастья. «Он – самоубийца, – однажды сказал мне о нем наш общий друг. – Причем самоубийца особого рода: ему нравится убивать себя медленно и постепенно». Тут у меня в голове неожиданно и ярко вспыхнуло, рассыпая искры, давешнее словечко, которое я, несомненно, слышал от Майты, когда он поносил интеллигенцию.
– Что тебя так рассмешило?
– Слово «сенсуализировать». Откуда ты его выкопал?
– Скорей всего, только что придумал, – улыбнулся Майта. – Ну, ладно, можно употребить и другое, получше. Размякать, рыхлеть, сдаваться. Ну, ты понимаешь, о чем я. Мелкие уступки, потачки постепенно подмывают, расшатывают моральную стойкость. Поездка, стипендия, грант, все то, что тешит тщеславие. Империалисты – большие мастера на такие штуки. И сталинисты – тоже. Но рабочего или крестьянина так просто не проведешь. А вот интеллигенты начинают сосать, едва лишь их поднесут к груди. А потом изобретают теории, оправдывающие их фортели.
Я сказал ему, что он чуть ли не дословно цитирует Артура Кёстлера, который уверял, что с «этих хитрых идиотов станется призывать к нейтралитету даже во время эпидемии бубонной чумы», поскольку они наделены поистине дьявольским умением доказывать все, во что верят, и верить во все, что могут доказать. Я ждал, что он упрекнет меня за ссылку на сеньора Кёстлера, известного агента ЦРУ, но, к моему удивлению, Майта ответил так:
– Кёстлер? А-а, ну да. Он дал лучшее описание психологического террора сталинизма.
– Эй, поосторожней: по этой дорожке ненароком дойдешь до Вашингтона и до свободы предпринимательства, – одернул я его.
– Ошибаешься, – сказал он. – По этой дорожке придем к перманентной революции и ко Льву Давидовичу. Так друзья называли Троцкого.
– А кто такой Троцкий? – спросил Вальехос.
– Революционер, – пояснил Майта. – Он уже умер. Великий мыслитель.
– Перуанец? – робко предположил лейтенант.
– Русский, – ответил Майта. – Умер в Мексике.
– Бросьте вы свою политику, не то сейчас схлопочете у меня! – сказала Соилита. – Пошли, кузен, ты еще вообще не танцевал. Пошли-пошли, подари мне этот вальс.
– Правильно, потанцуйте, – поддержала ее Альси из-за плеча Пепоте.
– С кем? – сказал Вальехос. – Я без пары остался.
– Со мной, – потянула его в круг Алисия.
Майта, оказавшись посреди комнаты, старался двигаться в такт «Люси Смит», слова которой напевала ему Соилита. Он тоже пытался подпевать, улыбаться, но чувствовал, как одеревенели мышцы, и стеснялся, что лейтенант увидит, как плохо он танцует. Комната едва ли сильно изменилась с той поры, и мебель, хоть в силу порядка вещей и обветшала, осталась той же, что и в тот вечер. Нетрудно представить себе эту толчею, табачный дым, запах пива, вспотевшие лица, музыку, гремящую на полную мощность, и даже различить где-то в сторонке, в уголке, возле вазы с восковыми цветами, тех двоих, что были так увлечены беседой о революции – единственной темой, интересной Майте, – что засиделись до утра. Все, что было снаружи, – лица,




