Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
– Выпей. Можешь сесть.
Выпил и сел. Помолчали.
– Рассказывай. Жду.
– Не подлец. Не вор. Не карточный шулер. Не трус. Не клеветник. Не, не, не. Все будет – «не».
– А что же будет «да»?
Я промолчал.
– Значит, ни с того ни с сего тебя, офицера, и нас с матерью граф прилюдно на позор обрек?
– Вас с матушкой – безусловно.
– А тебя?
– А меня прилюдно – под горячую руку. Видно, только что прикатил. Дорожный костюм на нем, обратили внимание?
– Не до того мне было, – вздохнул батюшка. – Сына по морде били. Как… как лакея проворовавшегося.
– Я ничего не украл.
– Коли так, стало быть, он целил в меня, – помолчав, изрекает батюшка. – Стало быть, мне с ним и к барьеру идти. Стало быть, дело решенное, и удались с глаз моих.
Явно двери в матушкину половину открыты были, как явно и то, что матушка все слышала. И при этих словах вошла.
– Подожди, Илья Иванович, на себя грех чужой брать. У графа дочь, именем Анна, за которой наш богоданный сыночек откровенно на всех псковских балах волочился. Он ведь давненько с ней знаком, еще с детства. Так или не так, Александр?
– Аннет здесь ни при чем, – кое-как выдавил я из себя.
– Посмотри матери в глаза. И лоб не вздумай ладонью прикрывать при этом.
Посмотрел. И сказал для себя неожиданно:
– Только не волочился я, матушка. Я люблю ее. Всем сердцем люблю. И умру, любя.
– И что же у тебя с этой Аннет… – начал было старик мой с неким внутренним запалом.
– Не надо ни о чем более спрашивать, – грустно так вздохнула матушка. – Все ясно, Илья Иванович, все ясно.
И медленно вышла, всю стать свою дородную в батюшкином кабинете оставив.
24-го то было. 24 апреля, рамкой день обведите.
Ночью не спалось мне. От жгучего стыда и заболевшей совести. Ныла она. Как зуб, ныла.
Не о себе я думал тогда. Я получил, что заслужил. Даже меньше, чем заслужил, но довесок из свинца заслугу мою должен был уравновесить. Я о родителях думал. О милой, спокойной, всегда прощающей меня матушке своей. О батюшке, редкой отвагой и честью незапятнанной заслужившем глубокое искреннее уважение всей русской армии. Всей, хоть депешу посылай: «Бригадиру Олексину» – доставят. Из любого полка доставят, тотчас же курьера отрядив. Каково-то ему публичный позор сына единственного, офицера гвардии, перенести? Каково?.. Это же таким рубцом на душу его, израненную и усталую, легло, который никогда не рассосется, дни земные его из него вычитая. И я, я вычел из его жизни эти дни, я, единственная надежда и тайная гордость его, в любви и счастии им зачатый! Я!..
Вьюном я на постели вертелся, крахмальные простыни в хрустящий ком сбивая. И жарко мне было, и холодно, и снова жарко, и снова холодно. Уж и вскакивал я, и по спальне метался, и снова в постель падал, и воду пил, и трубку курил, и что только не вытворял тогда в одиночестве своем и ночной тишине. Будто возможно совесть собственную, добела раскаленную, метаниями, табаком да водой притушить. Особенно когда знаешь, что и родители твои, любимые и искренне почитаемые, точно так же в своих постелях мечутся и ты – тому причина. Только ты, и никто больше. И уж никоим образом не вспыльчивый граф: у него своя правда.
А потом вдруг заснул. Ну вдруг, как провалился, точно прикладом по голове меня ударили.
Сколько в провале том обретался, не знаю. Снов не было, чувств – никаких, время тоже куда-то исчезло. И лежу ничком: как упал, так и не пошевелился ни разу.
Но затем как бы светлеть стало, и время вернулось. Как бы издалека, как бы с разгону, как бы из тьмы уходящей, что ли. Голос матушки вдруг услышал:
– …Он ведь давненько с нею знаком, еще с детства…
С детства. Знаком. С детства…
И всплыло детство. Зыбко, туманом дрожащим…
Мне – лет тринадцать или даже двенадцать. Из Корпуса в отпуск приехал. Гордый собою, а особо – военной формой. Басом говорить старался, но бас мой еще не прибыл, и я хрипел перехваченным от старания горлом.
– Как вовремя ты, Сашенька, – матушка говорит. – Назавтра к добрым соседям в гости приглашены, дочке их восемь годков как раз исполняется.
– Девчонка!.. – старательно прохрипел я.
– Девочка, – поправила матушка. – Ее в пансион отправляют, завтра – проводы.
Наутро выехали. Конец мая, пора божественная, а я – в форменном мундире. Суконном. Настоял, чтоб с девчонкой этой именинной дистанцию соблюсти.
– Пусть попарится, – батюшка сказал.
Парюсь мужественно. Хотя пот – уже ручьями по спине. А в природе – ни дуновения. Природа в сладкой дреме млеет, а я – в казенном сукне. Слава богу, ехать не очень далеко. Часа два прел, не насквозь все же. Точнее сказать, не совсем насквозь.
Прибыли наконец.
Лужайка перед господским домом вся в детях, как в цветах. Штанов почти не заметно: одни разноцветные платьица. Взрослых, полагаю, тоже было достаточно, но я их как-то не заметил. Я платьица разглядывал.
– Это Аничка. Именинница наша.
Что-то воздушно-розовое приседает передо мною. Из розового газа, как из облака, – синие глазищи с косичками на висках, и больше ничего не помню. Щелкаю каблуками, резко склоняю голову. Как учили. Но учили и резко поднимать ее после поклона, а я только склонил, а… а поднять не могу.
Из-под юбочки у нее панталончики на два вершка выглядывали. И кружева на этих двух вершках горели натуральным золотом в тот солнечный день…
Вот за этим ажурным золотом я потом и бегал. Правда, старался не бегать, а этак солидно перемещать себя в пространстве, как то и подобает военному человеку. Но когда панталончики с кружевами вдруг исчезали, переходил на несолидную растерянную рысь. Как собачонка, потерявшая след.
А заговаривать не решался, даже когда рядом оказывался. Не потому, что не знал, как беседу завязать: к тому времени мои воспитатели уже натаскали меня вести пустопорожние разговоры. А потому, что мужественно хрипеть мне вдруг расхотелось, а голоса своего – этакую помесь валторны с гобоем – смущался. Не убежден был, что он самовольно тембра не изменит. Так бы ничего и не произошло тогда, если бы Аничка сама со мной не заговорила.
– А у нас на прудах – ручные лебеди. Из рук у меня разные вкусные кусочки берут. Хотите посмотреть?
– Хочу…
От волнения пискнул в тоне прусской флейты времен Фридриха Великого, но именинница весьма благородно не




