Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
Александр Сергеевич Пушкин. Такой же ссыльный, как и я, хотя и по иным причинам. Тогда мало кто о нем знал из широкой публики, а уж гвардейцы вроде меня – и подавно. Это потом, потом знакомцев, метивших в друзья, появилось куда как много. И куда больше, чем требовалось. А мы быстро стали добрыми приятелями: оба не по своей воле тут оказались и оба – молоды и – земляки, как вскоре выяснилось. Он не так чтоб уж очень намного старше меня был. Совсем не так уж: я до двадцати, а он – за двадцать. По годам, разумеется, считаю, только – по годам.
А вот почему он столь неприязненно встретил меня тогда, я понять не мог. Странно то мне было и – неприятно, если признаться. Но – не расспрашивал, а он о другом болтал.
– Разве у меня – профиль? У меня – ростра корабельная. Это ты – Антиной, когда нос не задираешь.
(Косо и торопливо: Дьявольщина, шаги в передней. Не иначе как батюшкин посланец за мною приехал. Отложим бумаги…)
И уже много дней спустя, поскольку вечера того 24-го никогда мне не забыть…
Батюшка у меня – кремень и огниво одновременно, но я у него единственный, и мы оба об этом помним очень хорошо. Может он меня без наследства оставить? Без всякого сомнения: старой закалки, екатерининской. За первый офицерский чин подарил мне деревеньку от щедрот своих, но с нею одной может и куковать оставить на всю мою дальнейшую жизнь. А деревенька та – знал бы он! – уж и распродана по кускам, и заложена в целом…
– Ну, что скажешь? – спрашивает. – С полным ремизом во всех талиях?
Это в момент, когда я к его надушенной ручке приложился: так уж у нас заведено было, то ли по старинке, то ли воспитания моего ради. Но взгляд его уловил. Суровый взгляд, надо сказать, как при штурме Рымника. Ладно, думаю, сейчас потеплее станет.
– Ан и нет, – говорю, нахально улыбаясь. – С таким позором я бы и в людскую заглянуть не решился.
Уж так мне рукой лоб прикрыть хотелось, так хотелось. Но помнил я, что батюшка про эту воспитательную меру отлично знает, а потому – терпел и не прикрывал.
– А что на депешу, мною полученную, скажешь? – батюшка с прищуром спрашивает.
– Это насчет семи тыщ под олексинское слово? – нагличаю, аж самому совестно, потому как мысль засвербила: «Это ж какому подлецу в голову пришло депешу послать?..» – Так слух тот я сам и распустил. Только ради того, чтобы вас с матушкой повидать. Я, батюшка, карты за версту на рысях объезжаю, лишь бы вас не огорчать.
Признаться, жду не дождусь, когда рявкнет: «Лгать не смей!..» Вот тогда и выложу все десять тузов одной червенной масти. Но он не орет, а улыбается:
– А командир твоего конноегерского обратное утверждает в депеше своей.
Тут уж я соображаю, что пора пришла – по банку:
– Вот, батюшка, десять тысяч, что вы мне на Рождество пожаловали.
Пересчитал он. Хмуро и старательно, пальцы мусоля. Он совсем не скряга, он широкой души старик, но уж очень ему хотелось меня приструнить. Поди уж и сочинить успел, как именно приструнивать будет. Кинул мне мои же деньги, буркнул:
– Дерни сонетку.
Дернул. И тотчас же на звонок матушка вошла: условились они так, видимо.
– Сашенька! Сыночек ты мой!..
– Вот, Наталья Филипповна, пред вами личность, нашу дворянскую честь в грош ломаный не ставящая, – вдруг радостно этак объявляет мой родитель. – Воспитали скупердяя себе на позор. За четыре месяца и трех тысяч прокутить не решился!..
Такой уж нрав. Никогда не угодишь.
– Стало быть, у вас будет о чем порассуждать у Сергея Васильевича сегодня вечером, – улыбается матушка и целует меня еще крепче. – Похудел-то как, Сашенька…
– Большой эконом! – тотчас подхватывает мой родной бригадир. – Но вечером непременно пойдет с нами, чтобы я мог похвастать сыном не за глаза.
– Куда?..
И упало мое сердце на самое дно правого ботфорта. Будто предчувствие.
– К Сергею Васильевичу Салтыкову, – с доброй улыбкой поясняет маменька. – Уж такой хлебосол…
Улизнуть не удалось. Поехали к хлебосолу.
Правда, там не задержались. Потолкались в прихожей, родительница радостно целовалась, родитель добродушно ворчал, руки пожимая, а я – кланялся старшим, поскольку до молодежи и бокала, а уж тем паче до карточных колод, еще не добрался. Но твердо решил добраться, чего бы это мне ни стоило. Очень уж хотелось отцовские прилюдные шуточки святой истиной изукрасить.
Да не судьба. Только в залу шагнули, только я общий поклон отдал, только глазами окрестности обозрел…
– Подлец!..
Глянул и обомлел. Граф передо мною. Лично, в полный свой рост. Лицо в пятнах, руки дрожат, и голова как-то неестественно назад откинута.
– Это подлец, господа! – нервным фальцетом продолжает выкрикивать граф. – Принимать не рекомендую! Ни в коем разе! Решительно не рекомендую!..
И с размаху влепляет мне пощечину. Звонко и хлестко. У меня искры из глаз, рука сама собой сразу вверх взмыла… И опустилась по швам. Дело не в почтенном графском возрасте: не мог же я Аничкиного отца родного… Поэтому и о барьере промолчал, растерянность и оскорбленное удивление свое из последних сил изображая. Правда, недолго, по счастью.
– Завтра жди моих секундантов. Простите, бога ради, гнев мой праведный, бригадир, и вы, почтеннейшая Наталья Филипповна. Имею основания.
Ушли мы, естественно. Но молчания, которое мне и отцу вытерпеть пришлось, я никогда не забуду. Матушке куда легче было тихие слезы лить, чем нам языки прикусывать.
В карете она и вовсе в голос разрыдалась, так ее в дом и увели. И мы с батюшкой прошли следом прямо в его кабинет. Он терпел, ожидая, когда в себя придет, и я – терпел, только мне хуже было. Я о родительском прилюдном позоре страдал, об Аничке страдал и о графе – тоже страдал, потому что подобное можно было решить только пулей наповал. Тогда бы через год, глядишь, и забыли бы, как младший Олексин пощечину получил на глазах отца и матери. Правда, о себе я тогда не думал. Хотите верьте, хотите нет.
Ни о чем я не думал. Я стоял и терзался, а отец трубку раскурил, налил себе анисовой, выпил, поелозил бровями по лбу и как-то очень уж спокойно спросил:
– Ты и в самом деле подлец?
– Да. Потому что дал вам повод задать своему сыну именно этот вопрос.
Кажется, слишком запальчиво это прозвучало. Батюшка глянул из-под бровей, сурово глянул.




