Солдаты Саламина - Хавьер Серкас
— Чтобы спросить, о чем он думал в то утро в лесу после расстрела, когда узнал Санчеса Масаса и посмотрел ему в глаза. Чтобы спросить, что он увидел в этих глазах. Спросить, почему он его спас, почему не выдал, почему не убил.
— А зачем бы он стал его убивать?
— Затем, что на войне люди убивают, — ответил я. — Затем, что по вине Санчеса Масаса и четырех-пяти таких типов, как он, случилось то, что случилось, и теперь этого солдата ждало вечное изгнание. Затем, что если кто и заслуживал расстрела — так это Санчес Масас.
Миральес узнал свои слова, кивнул, чуть улыбнулся, потом вышел в коридор, легонько стукнул меня палкой по голени и сказал:
— Ну пойдемте, а то вы еще на поезд опоздаете.
Мы на лифте спустились на первый этаж и от стойки заказали мне такси.
— Попрощайтесь за меня с сестрой Франсуазой, — попросил я, пока мы шли к выходу.
— А вы разве больше не приедете?
— Только если вы захотите.
— Кто сказал, что я не хочу?
— Тогда я вам обещаю, что вернусь.
Свет на улице стал ржавым: вечерело. Мы ждали такси у калитки сада, рядом со светофором, переключавшимся впустую — на перекрестке шоссе де Дэ и рю де Комбот движение не отличалось оживленностью, и на тротуарах тоже было пусто. Справа стояло многоквартирное здание, не очень высокое, с большими окнами и балконами, выходившими на сад дома престарелых «Кувшинки». Я подумал, что там, наверное, хорошо жить. Подумал, что жить везде хорошо. Подумал про солдата Листера. Со стороны услышал, как говорю:
— Как вам кажется, что он тогда думал?
— Солдат? — Миральес, опираясь всем телом на палку, смотрел на светофор, горевший красным. Когда красный сменился зеленым, Миральес устремил на меня спокойный взгляд: — Ничего.
— Ничего?
— Ничего.
Такси все не ехало. Было без четверти восемь, а мне еще нужно было заскочить в отель, оплатить счет и забрать вещи.
— Если вернетесь, привезите мне что-нибудь.
— Помимо сигарет?
— Помимо.
— Вы любите музыку?
— Раньше любил. Теперь уже не слушаю, а то каждый раз расклеиваюсь. Думать начинаю — про все, что со мной было, и про все, чего не было.
— Боланьо сказал, вы очень хорошо танцуете пасодобль.
— Он так сказал? — Миральес рассмеялся. — Вот же ж чилиец!
— Однажды ночью он увидел, как вы танцуете под «Вздохи Испании» с одной подругой у вашего дома на колесах.
— Ну, если вы уговорите сестру Франсуазу, может, я еще раз его станцую. — И Миральес подмигнул тем глазом, возле которого пролегал шрам. — Это ведь очень красивый пасодобль, правда? Смотрите, вот и такси.
Такси остановилось на углу рядом с нами.
— Ну, — сказал Миральес, — надеюсь, до скорого!
— Да. Я скоро вернусь.
— Можно вас кое о чем попросить?
— Все что угодно.
Не отрывая взгляда от светофора, он сказал:
— Я много лет никого не обнимал.
Я услышал, как падает на тротуар палка Миральеса; его огромные ручищи сжали меня, а мои едва его обхватили, я почувствовал себя очень маленьким и хрупким, почувствовал запах лекарств, многолетнего заточения, вареных овощей, запах старика и понял, что это не что иное, как злосчастный запах героев.
Мы разомкнули объятие, Миральес подобрал палку и подтолкнул меня к такси. Я сел, назвал таксисту адрес «Виктора Гюго», попросил минутку подождать и опустил стекло.
— Я вам не рассказал одну вещь, — сказал я Миральесу. — Санчес Масас знал солдата, который его спас. Однажды он увидел, как тот танцует пасодобль в саду в Эль-Кольеле. Один, без пары. Пасодобль «Вздохи Испании». — Миральес сошел на мостовую, встал совсем близко к машине и положил большую ладонь на опущенное стекло. Я был уверен в его ответе — считал, что Миральес не сможет отказать мне в правде. Почти умоляюще я спросил: — Это ведь были вы?
Миральес секунду поколебался, широко, приветливо улыбнулся, чуть приоткрыв двойной ряд старческих зубов. И ответил:
— Нет.
Убрал руку от стекла и велел таксисту трогаться. Потом резко произнес что-то, чего я не разобрал (возможно, какое-то имя, но я не уверен), такси поехало, я высунулся в окошко переспросить, но он уже не услышал бы меня и не смог бы ответить, я увидел, как на прощание он поднял палку, а потом, через зеркало заднего вида, — как он идет обратно к дому престарелых, медлительный, неприкаянный, полуслепой, счастливый, в своей серой рубашке, потертых штанах и войлочных тапочках, гордо поднятая голова, суровый профиль, качающееся, объемистое, изломанное тело, идет нетвердым шагом, опираясь на палку, и когда он открыл калитку, я заранее почувствовал тоску по нему, словно я не видел Миральеса, а вспоминал — возможно, потому, что в ту минуту подумал: я больше его не увижу, он навсегда останется в моей памяти таким.
Я сломя голову собрал вещи, заплатил по счету и успел-таки на поезд. Такой же роскошный, как первый, а может, тот же самый. Я сидел в купе и чувствовал, как он набирает ход. Потом по пустым коридорам, застеленным зелеными коврами, прошел в вагон-ресторан с двойным рядом безукоризненно накрытых столиков и мягкими кожаными сиденьями тыквенного цвета. Не занято было только одно. Я сел, но есть не хотелось; заказал виски. Смакуя его, закурил, а Дижон по ту сторону окна растворялся во мраке и очень скоро сменился чередой полей, уже едва заметных. Теперь в окне отражался вагон-ресторан. И я отражался тоже: толстый, постаревший, немного грустный. На самом деле я радовался, я был невероятно счастлив. Я предвкушал, что, приехав в Жирону, немедленно позвоню Кончите и Боланьо и расскажу им, как дела у Миральеса и как выглядит город Дижон, который вообще-то Стоктон. Я спланировал одну, две, три поездки туда. Я поеду в Стоктон и поселюсь в квартире на шоссе де Дэ, рядом с домом престарелых, и буду каждое утро и каждый вечер болтать с Миральесом, курить тайком на скамейке в саду или у него в квартирке, а потом, может, мы и разговаривать-то не будем, просто будем сидеть и слушать, как течет время, потому что так крепко подружимся, что нам и без разговоров будет хорошо вместе, а поздно вечером я буду садиться на своем балконе с пачкой сигарет и бутылкой вина и ждать, пока на другой стороне шоссе де Дэ в квартирке Миральеса




