Ремарк. «Как будто всё в последний раз» - Вильгельм фон Штернбург
Когда на склоне лет он будет говорить об отдельных фазах своей жизни, она увидится ему преображенной светлыми моментами и меланхолией. Это относится и ко времени его работы критиком. В январе 1966-го к Хансу-Герду Рабе придут из Рима следующие строки: «Твои театральные рецензии напоминают мне о моих первых опытах в этом жанре... и должен тебе сказать, что вспоминаю я о том времени с нежностью, хотя я был просто незрел, чтоб заниматься критикой по-настоящему. Это была наша молодость; и, наверное, именно поэтому мне никогда не забыть те годы».
Его рассказы, миниатюры, стихи — а некоторые из них появляются в «Шёнхайт» и «Оснабрюкер тагес-цайтунг» — стилистически на уровне «Приюта грёз». Мы видим, как к измученной тоской героине одного из рассказов приходит «час освобождения», сопровождаемый сильным и сладким запахом сирени и пением соловья в саду, а в другом рассказе «из юношеских мечтаний» героя возникает образ «женщины с обворожительными золотистыми глазами». Читая вещицы Ремарка той поры, ощущаешь, с какой силой влечет его художественная подмена. Сам он живет в бедности и средь заурядных обывателей, герои же его — сплошь и рядом в роскоши, овеянные флером большого света, средь «прекрасной и вездесущей природы», с «токами жизни» в благородной крови. Некоторые сценки в его рассказах могли бы вдохновить Обри Бёрдслея и Франца фон Штука, их автор все еще в плену «модерна», хотя стиль этот давно прошел точку невозврата: «В бронзовых канделябрах горели свечи. Ковры приглушали звук шагов. Ступени сияли, перила поблескивали. Открылась дверь, я сделал несколько шагов и оказался один в комнате, бывшей, очевидно, музыкальным салоном. В углах таились синие тени... Через огромные окна струился призрачный серебристый свет звезд, он скользил по комнате и ложился на белые клавиши рояля».
Тексты выходят из-под пера так, будто скроены по одному образцу, в натужном стремлении подражать любимым поэтам его юности: «Природа! Мать и сестра! Тоска и осуществление! Жизнь! Блеск полуночных солнц, сияние дневных звезд! Смерть! Ты, синева! О, твоя глубина! Темный бархат на светлых одеждах! Ты, жизнь, — и есть смерть! Ты, смерть, — и есть жизнь! Всё — природа! Я — это Я! Я — куст, дерево! Ветер и волна! Шторм и штиль! И во мне кровь миров! Эти звезды во мне! Часть меня! А я — в звездах! Часть звезд!» Называя себя в общении с чиновниками, друзьями и любовницами писателем и ничуть при этом не смущаясь, он внутренне не уверен в себе, не находит ни в чем удовлетворения и остается в творческом плане всего лишь эпигоном.
Письмо, которое Ремарк в конце июня 1921 года отправляет на гору Капуцинов в Зальцбурге уже обретшему известность Стефану Цвейгу, — куда более достоверное свидетельство его тогдашнего душевного состояния, нежели реминисценции в интервью и письмах более позднего периода: «Господин Стефан Цвейг, пишу Вам с решимостью человека, для которого “быть или не быть” стало главным вопросом, а также по праву любого что-либо созидающего человека. Мне 23 года, у родителей я был “мальчиком для битья”, бродил по стране, пас овец, работал на фабрике, служил в армии, самоучкой набирался знаний, учительствовал, писал. В настоящий момент в моей судьбе все так переплелось и запуталось, идет такая ужасная творческая борьба (ибо творчество для меня не литературная забава и не академическое занятие, но кровное дело, вопрос жизни и смерти), что я остро нуждаюсь в добрых советчиках. Гордыня мешает мне излить душу, но бывают часы и минуты, когда требуется дружеское участие, когда пройти какой-то отрезок пути в одиночку невозможно. Сегодня мне нужен человек, которому бы я внимал, безусловно доверял, верил и за кем бы следовал. Кроме Вас, я не вижу другого такого человека! Вы исключительно тонко чувствуете людей, проникаетесь их мыслями и заботами. Итак, вот моя просьба: Вы должны сказать мне, по правильному ли пути я иду. Хотел бы послать Вам несколько осколков, отлетевших от камня при мучительной работе резцом, и услышать Ваш приговор... Для меня это вопрос жизни и смерти. Или я сломаюсь, или прорвусь. Жизнь и творчество слились во мне с такой чудовищной силой, что разъединить их пока не удалось. Страдаю же от этого сплава неимоверно. Словно затравленный зверь, несся я бог весть куда под градом вопросов, ощущая свою особую миссию и страшно мучаясь от этого, и вот теперь стою над бездной: это действительно миссия или нечто такое, что судорожно пожирает самое себя в мареве галлюцинаций? Если так, то лучше — в бездну, в мягкое, как лебяжий пух, Ничто. Пишу Вам, господин Цвейг, и прошу как человек человека: сообщите мне, могу ли я послать на суд Вам несколько стихотворений, несколько осколков моей неистовой работы над “великим” произведением. Впрочем, осмелюсь приложить их уже к этому письму».
Ключевой документ данного этапа жизни. И значительно более правдивый, чем взгляд на эти годы в романах «Возвращение» и «Черный обелиск». Письмо пишет человек отчаявшийся, мятущийся. Не патетический тон, не ницшеанское желание представить себя в привлекательном виде,




