Бандиты в мировой истории - Эрик Хобсбаум
Даже традиционные сообщества аутсайдеров, в той мере, в которой они являются сообществами, неохотно допускают публичное признание своих героев. И сегодня евреи, готовые признать своими революционеров, отвергших свое еврейство, — Маркса или Троцкого, — стыдятся своих Мееров Ланских.
Выражал ли уголовник больше социального протеста, чем крестьянин-бандит, — этот вопрос не должен нас задерживать надолго. Ни тот, ни другой не был особым революционером по современным меркам, что в этой книге я и пытался показать. Возможно, в революционные эпохи оба типа могли оказаться в рядах борцов за революцию, хотя свидетельств о таком идейном поведении уголовников во времена великих революций новой Европы почти нет. Вероятно, несколько иначе обстоит дело в Китае.
Следует отметить, что во времена расцвета обеих разновидностей бандитов, революции могли совершаться с помощью сословия, к которому принадлежали бандиты социальные, но не с помощью сообществ уголовных бунтарей. Так было не просто потому, что оседлое крестьянское общество было значительно более многочисленным, чем маргинальные сельские низы, оседлые или бродячие, а потому, что оно было обществом: старым или новым, справедливо устроенным или нет. Исключало оно аутсайдеров или маргинализировало их, оно не меняло своего характера.
А они сами, исключая себя из общества, все равно продолжали идентифицировать себя своим отношением к нему и зависели от своих действий в его адрес.
Если эти два социума и жили в симбиозе, как в основном и происходило, то этот симбиоз не был равноправным. «Правильное» общество могло функционировать и без всякого взаимодействия (и без того более чем маргинального) с аутсайдерами, в то время как последние не могли функционировать иначе как в укромных щелях «правильного» общества.
Таким образом, «правильное» крестьянское общество, включающее крестьян-бандитов, функционировало в рамках «закона» — Божьего и общего обычая, который отличался от закона государственного или местнофеодального, но все же являл собой некоторый общественный уклад. В той мере, в которой оно представляло себе самосовершенствование, это общество полагало нужным вернуться к старым законам или даже дорасти до новых, которые могли принести не только подлинную справедливость, но и свободу.
Аутсайдеры, за исключением в какой‑то степени тех, кто принадлежал постоянным структурированным сообществам, таким как цыгане или евреи, имели только одну возможность — отвергать любой закон: Божий, людской, феодальный и монарший. Именно это и делало их потенциальными или настоящими преступниками. У них не имелось альтернативного видения общества, а также программы (ни неявной, ни тем более явной), только лишь обоснованная обида против общественного уклада, который их отторг, а также отчуждение от него, познание несправедливости. В этом коренится их трагедия.
Без сомнения, имеются достойные причины того, почему некоторые недавние исследователи бандитизма пытались уподобить обычных бандитов социальным бандитам, хотя (подобно Кютнеру) они прекрасно знали о существующих различиях и о частой взаимной враждебности. Не прошло незамеченным и сходство в modus operandi уголовных банд с некоторыми из недавних политических рейдеров и террористов. Они точно так же действуют в условиях нелегальности, мобилизуются изредка для специальных операций, в интервалах между которыми они растворяются в анонимности городского общества среднего класса, подобно тому, как бандиты растворялись в маргинальных слоях населения. Они так же полагаются на сеть поддержки и контактов в масштабе страны или даже мировом, немногочисленную, но широко раскинутую и мобильную.
Возможно, неоанархистский настрой некоторых представителей ультралевых после 1960‑х годов способствовал представлению о том, что преступление как таковое является формой революционной деятельности, как уже высказывался Бакунин. Более того, современные экстремисты-революционеры, разочарованные в массах «обычного» рабочего населения, теперь очевидно интегрированного в общество потребления, и готовые искать подлинных и непримиримых врагов статус-кво среди маргинальных групп и аутсайдеров, могут обращаться к маргиналам прошлого, к «бесчестным» низшим классам с большей симпатией, чем это делали старомодные крестьянские бунтари или организованные борцы за дело пролетариата. В самом деле, по всем непредвзятым оценкам они находились в особенно угнетенном и жалком состоянии, у них не было никакой защиты от действий «честного» мира.
Освобождение человечества не может ограничиваться только одними уважаемыми людьми, неуважаемые тоже восстают, но в своей манере. Моя позиция не заключается в несогласии с теми, кто анализирует историю доиндустриальной преступности как вида социального протеста. Я лишь указываю на то, что социальный бунт Макхита из «Трехгрошовой оперы» не тот же, что у Робина Гуда. И их самих сравнивать тоже нельзя.
Пятое направление критики моей книги, и самое убедительное, я уже признал в предисловии к данному изданию. Оно касается моего некритического использования бандитской литературы и легенд в качестве источника. Историческая реальность социального бандитизма, уж не говоря о жизни конкретных бандитов, лишь в незначительной степени может быть извлечена из содержания мифов и песен, сложившихся и слагаемых о них. В той степени, в которой что‑то там все же содержится, опираться на это можно только после пристального и критического исследования их текстологической истории, каковое полностью отсутствовало в исходной версии моего изложения. Конечно, это не касается статуса этих текстов как источников информации о том, чем бандитизм был для людской веры, желаний, что они в него вкладывали, хотя и здесь требуется больше аккуратности, чем я порой демонстрировал.
Следует упомянуть также один случай специфической критики, касающийся сардинского бандитизма, хотя он относится в большей мере вообще к исследованиям Сардинии, чем к моим отдельным отсылкам в предыдущих изданиях «Бандитов». Отмечалось, что специальная привязка сардинского бандитизма к высокогорной Барбадже, которая считалась зоной преобладания особенно архаичной социальной структуры, возникла только в конце XIX века. Вполне аргументированно подтверждается, что это следствие роста очень специализированной и практически эксклюзивной экономики по экспорту овечьего сыра именно из этих областей. С тех пор это стало принимать форму кражи скота, постепенно все более смыкаясь (с 1960‑х гг.) с похищениями или требованиями выкупа. Я не могу судить, в какой степени принимаются экспертами по Сардинии специальные объяснения Дэвида Мосса. Он объясняет этот феномен в терминах отношений между высокогорными и долинными деревнями, которые устроены по-разному («деятельность, которая связывает противоположные ценности, но и сохраняет присущие им различия»).
И наконец, авторы, которые, приняв мою модель «социального бандитизма», справедливо критиковали меня за ограничение ее рамками аграрных обществ докапиталистического периода. Очень сходные явления происходили в Австралии XIX века и США XIX–XX веков и при этом очевидно не относились ни к «традиционному крестьянству», ни к докапиталистическим или доиндустриальным обществам. Как высказался один из исследователей этой темы (Л. Гленн Серетан), «социальный бандитизм более многообразен и живуч, чем предполагает Хобсбаум… и случайности американской (или любой другой) исторической эволюции вполне могли способствовать возникновению каких‑то аутентичных вариантов — даже в




