Похищенный. Катриона - Роберт Льюис Стивенсон

Все время, пока я оставался на скале, жили мы очень недурно. Пили пиво и коньяк на завтрак и ужин, варили кашу из овсяной муки. Время от времени из Каслтона приходила лодка и привозила четверть бараньей туши (овец на скале трогать нам строго-настрого возбранялось, потому что их откармливали на продажу). Молодыми олушами мы, к сожалению, полакомиться не могли — время для этого уже миновало. Зато мы ловили рыбу и частенько предоставляли делать это за нас белым птицам: следили, когда какая-нибудь олуша хватала рыбку и отбирали у нее добычу прямо из клюва.
Необычная природа скалы и всяческие особенности, которыми она изобиловала, развлекали меня и занимали мое время. Бежать оттуда было невозможно, а потому я пользовался полной свободой и исследовал всю поверхность островка, где только могла ступить человеческая нога. Старый тюремный сад все еще радовал взгляд одичавшими цветами и травами, а также вишневыми деревцами со зреющими ягодами. Чуть ниже тюрьмы стояла не то часовня, не то келья отшельника — кто ее построил и кто жил в ней, было давно забыто, и мысль о ее древности давала пищу для долгих размышлений. Да и тюрьма, где я теперь делил временный кров с горцами, ворующими скот, несла в себе память об истории как человеческой, так и божественной. Однако мне казалось странным, что множество заключенных тут в недавние времена святых и мучеников не оставило после себя ни листка Библии, ни имени, выцарапанного на стене, тогда как грубые солдаты, несшие дозор на башнях, оставили свои следы в изобилии — и не только валявшиеся повсюду разбитые курительные трубки, но и металлические пуговицы от мундиров. Порой мне казалось, будто я слышу благочестивое пение мучеников в темнице и вижу, как караульные, дымя трубками, проходят по парапету, а позади них над Северным морем разгорается утренняя заря.
Без сомнения, этими фантазиями я во многом был обязан Энди и его рассказам. Он щеголял осведомленностью во всех тонкостях истории Басса вплоть до имен простых солдат — его родной отец в свое время был одним из них. К тому же он обладал природным даром рассказчика, и казалось, что ты слышишь голоса тех, о ком он повествует, и видишь их воочию. Этот его дар и моя готовность слушать сблизили нас: волей-неволей я должен был признать, что он мне нравится, а вскоре мог убедиться, что в свою очередь нравлюсь ему. Да и правду сказать, я с самого начала прилагал старания, чтобы завоевать его расположение. Нежданное происшествие (о котором будет рассказано в своем месте) способствовало тому, что я преуспел свыше моих ожиданий, однако даже в первые дни держались мы более дружески, чем положено тюремщику и пленнику.
Я пойду против собственной совести, если сделаю вид, будто на Бассе я только страдал. Островок казался мне тихим убежищем, словно я сам укрылся там от всех тревог и бед. Мне ничто не угрожало, а крутые обрывы и глубокое море делали бессмысленными новые попытки к бегству, так что моя жизнь и моя честь были равно в безопасности, и подчас я позволял себе смаковать это ощущение, как сладкий запретный плод. Но в другие часы мои мысли обретали иной оборот. Я вспоминал, какие клятвенные заверения давал и Ранкейлору и Стюарту: мне приходило в голову, что мое заключение на Бассе, отлично видного со значительной части побережья как Файфа, так и Лотиана, легко счесть моей выдумкой, а тогда в глазах их обоих я предстану хвастуном и трусом. Порой меня это даже не пугало: я убеждал себя, что до тех пор, пока Катриона Драммонд будет ставить меня высоко, мнение всех остальных людей — всего лишь лунные отблески в пролитой воде, и погружался в грезы, которые завораживают влюбленного, но читателю не могут не показаться пустопорожними. Но вскоре меня одолевал новый страх — мое самоуважение негодующе восставало при мысли о нестерпимой несправедливости всеобщего осуждения, которое меня ожидает. Это давало толчок новому ходу мыслей, и, едва подумав о том, как люди будут судить обо мне, я тоскливо вспоминал, что Джеймс Стюарт томится в темнице, и в моих ушах вновь звучали рыдания его жены. И тогда мной овладевал гнев. Я не мог простить себе, что сижу здесь, ничего не предпринимая, тогда как (будь я настоящим мужчиной) я нашел бы способ уплыть отсюда, и вот тогда-то, заглушая угрызения совести, я и прилагал особые усилия, чтобы завоевать расположение Энди Дейла.
Наконец, когда мы однажды рано поутру поднялись вдвоем на залитую солнцем вершину, я намекнул, что мог бы отблагодарить его как следует. Он посмотрел на меня, откинул голову и захохотал.
— Смейтесь, смейтесь, мистер Дейл! — сказал я. — Но может быть, если вы взглянете вот на эту бумагу, вам расхочется смеяться.
Невежественные горцы отобрали у меня только наличные, и теперь я показал Энди обязательство Британской льняной компании выплатить мне весьма значительную сумму.
— Да, бедняком вас не назовешь, — сказал Энди, прочитав ее.
— Так я и думал, что она заставит вас изменить мнение, — заметил я.
— Э-эй! — воскликнул он. — Из нее следует, что у вас есть чем подкупать, да только меня-то не подкупишь.
— Ну, это мы еще посмотрим, — ответил я. — Но сначала хочу доказать вам, что знаю, о чем говорю. Вам приказано держать меня тут по крайней мере до четверга двадцать первого сентября.
— Не скажу, чтобы вы так уж ошиблись, — кивнул Энди. — Я должен вас отпустить в субботу двадцать третьего сентября, если не получу других распоряжений.
Мне сразу стало ясно все коварство такого замысла: когда я вернусь в Эдинбург, опоздав самую чуточку, это заранее бросит тень на мои объяснения, если я и решусь к ним прибегнуть. И я