Фельдшер-как выжить в древней Руси - Людмила Вовченко
— Уйти, — тихо бросила она, не оборачиваясь.
— Баарыня?.. — не поняли.
— Всем. Уйти. Оставить только Акулину. И… — она вдохнула, — Пелагею. Остальные — на двор. Молиться, шептаться… что хотите. Но не тут.
Тон был такой, что возражать не хотелось. В избе стало просторнее. Тише. Только шум дыхания, потрескивание огня да шорох тряпок.
— Будем зашивать, воевода, — сказала она, проверяя глубину раны. — Спать не дам, лекарства у меня такие: грубые и разговорные.
— Я… славно… молчу, — выдавил он.
— Знаю. Но сегодня придётся поработать языком. Иначе сознание потеряешь, — ухмыльнулась она. — Тогда я тебя уже лечить буду, как мешок с мясом. А ты у нас всё-таки человек.
Он глотнул воздух и выдавил:
— Буду… стараться.
* * *
Игла была толстая, нитка — грубая, но крепкая. Милана благодарила всех богов за то, что руки у неё не дрожали — тренировала их десятками швов раньше, в другой жизни, в другом мире.
— Мамка… — тихо спросила Пелагея, подавшая ей новую нитку, — а ему… больно?
— Очень, — честно сказала она. — Но он крепкий. И кроме того, если выживет — сможет потом всем рассказывать, как мужественно терпел.
— Я… уже… запоминаю, — просипел Добрыня.
— Вот и отлично, — кивнула она. — Будешь примером. «Как воевода на игле висел».
Каждый стежок отдавался в его теле тяжёлым вдохом. Он не орал — вообще не издавал звуков, которые обычно издают мужчины при виде простой занозы, — только крепко стискивал зубы, так, что на скулах играли мышцы.
— Если хочешь, ругайся, — сказала она. — Можешь даже на меня.
— Не… могу… — он чуть повернул голову. — Ты… меня… держишь…
«Сейчас — да», — подумала она, но вслух сказала:
— Держу тебя за жизнь. А не за руку. Хотя… — она коснулась его пальцев, сжатых в кулак, — и за руку тоже.
Он на мгновение расслабил хватку, вобрал в ладонь её пальцы, сжал. И держался за это так же, как за воздух.
* * *
К концу процедуры рубаха Миланы была в крови. Лоб — в поту. Руки — усталые, но ровные. Она завязала последний узелок, провела ладонью по коже вокруг шва.
— Ну… — выдохнула. — Шитьё грубое, но держать будет. Как наши заборы. Главное — не рви.
— Я… не буду… прыгать… — усмехнулся он еле заметно.
— Не будешь, — согласилась. — Ближайшие дни ты у нас официально списан с поля. Лежишь тут, пьёшь, дышишь, ругаешься шёпотом.
— А ты? — спросил он, уже закрывая глаза.
— А я… — она посмотрела на Пелагею, которая стояла, как маленький солдатик, — я буду дежурить. У меня теперь в палате главный пациент.
Он хотел что-то сказать, но уснул. Не отключился, а именно уснул — организм сдавался не перед ранением, а перед усталостью.
— Живой, — тихо сказала Милана. — Череп твёрдый, как его характер.
Пелагея вздохнула с облегчением так громко, что, казалось, выдохом можно было зажечь лампу.
— Мамка… а ты… — девочка всмотрелась ей в лицо, — ты его… любишь?
Вот он. Вопрос, от которого не убежишь. Ни в другую эпоху, ни в другой корпус больницы, ни в другую деревню.
Милана опустилась на лавку. Села рядом с постелью, где лежал он — большой, серьёзный, нелепо-беззащитный сейчас, с повязкой на половину тела.
— Знаешь, Пелагея, — сказала она тихо, — когда-то я думала, что любовь — это про цветы, свидания и красивые слова. Потом… поняла, что для меня любовь — это когда я не хочу, чтобы человек умирал. Никогда. И готова сражаться со всем миром, чтобы он жил.
— Значит… любишь, — очень просто заключила девочка.
Милана улыбнулась.
— Похоже на то.
* * *
Следующие два дня стали для их маленькой «амбулатории» похожи на осадное положение.
Воеводу берегли, как святыню. Не потому, что боялись за власть, — потому что слишком хорошо почувствовали: если его не станет, чуть ли не полдеревни лишится опоры.
— Не шуметь, — шипела Домна на всех, кто пытался топать по двору.
— Не нюхать, — отгоняла Милана любопытных баб. — Он у нас не пирог. У него запах пока один — лекарством и потом.
— Не плакать, — велела Пелагее. — Если хочешь реветь — иди в баню. Там пар всё спрячет.
Пелагея один раз правда ушла в баню, захлопнула дверь, там раздалось некоторое шмыганье и сдавленный всхлип, а через пять минут она вышла, глаза — красные, но спина — ровная.
— Всё, — сказала. — Я готова быть старшей дочерью главного пациента.
Милана выдала ей платочек и звание: «Личный постовой».
— Следишь, чтобы он не вставал, — объяснила. — Мужики такие: только температура упала — сразу «я ничего, я встану, я пойду». Нет. Не встанет. Не пойдёт. Будешь кусаться, если что.
— Кусаться… можно, — задумчиво кивнула девочка. — Но лучше я буду на него ругаться твоими словами.
* * *
Добрыня приходил в сознание и уходил обратно в сон волнами.
Иногда бредил. О каком-то поле. О знамёнах. О чьей-то крови — чужой, не своей. Тогда Милана сжимала его плечо, говорила:
— Это было. Уже прошло. Сейчас ты у меня. Тут нет врагов — только идиоты и бактерии.
Он успокаивался.
Иногда просыпался и смотрел на неё так внимательно, будто впервые видел.
— Ты… — шептал, — правда… здесь?
— Нет, — шутливо отвечала. — Тебе кажется. На самом деле я — морок, который заставляет тебя пить отвары.
— Тогда… — губы его чуть дрогнули, — пусть… не исчезает.
В такие моменты она уже не смеялась.
* * *
На третий день он пришёл в сознание так, как приходят те, у кого организм решил: «Ладно. Жить будем далее».
— Жар ушёл, — констатировала Милана, меняя повязку. — Воспаление пока стережём. Но ты, друг мой, у нас живой.
— Я… — он сглотнул, голос стал менее шершавым, — тебе… должен.
— Ты мне должен, — кивнула она. — Нужник. Ещё один. Скамейки. И чтобы больше не подставлялся под стрелы. Но не это важно.
— А что… важно? — спросил он.




