По обе стороны чар - Сергей Николаевич Янин

Аня сидела у окна, опершись подбородком на ладони. С улицы доносился запах свежескошенной травы и чего-то чуть подгорелого – соседка, видно, отвлеклась от печки. Солнце укладывало на подоконник тёплые лучи, и в этом свете пылинки кружили, как вальсирующие на помпезном балу.
Ей хотелось быть одной. Не слышать голосов, не видеть портрета деда, не чувствовать, как внутри всё дрожит, как будто что-то просится наружу, а она держит. Держит до боли в горле.
Бабушка вошла тихо, как всегда. На ней было то самое платье в мелкий синий цветочек, в котором она ходила только “по случаю”. Волосы стянуты в низкий узел, глаза чуть покраснели – не от слёз, от усталости.
Она принесла чашку. Поставила рядом. Чай пах мёдом, чабрецом и чем-то ещё, что Аня не смогла сразу определить. Может, корнем валерианы.
– Выпей. Горячее пока. Помогает.
Она села рядом, тоже молча глядя в окно.
Сидели долго. Без слов. Слышно было, как скрипит на чердаке балка, как муха бьётся о стекло и где-то вдали лает собака.
– Его любимую песню знаешь только ты, – сказала бабушка негромко, почти шёпотом. – Другие не споют как надо. Только ты.
Аня опустила глаза.
– Я не помню… всю. Она у меня в голове путается. Как во сне. Слов нет. Только музыка.
– Так и хорошо, – бабушка положила руку ей на плечо. Тепло, надёжно. – Песня – не слова. Песня – это когда в сердце правильно. Ты ж не комбайнёр, чтобы исполнять “правильно”.
Аня хотела ответить, что боится. Что не может. Что это будет смешно, нелепо, неправильно, в сравнении с дедом. Что все станут судачить, подумают – “вот выдумщица, ведьма”. Но не сказала. Только вздохнула, и от этого вздоха что-то внутри дрогнуло. Как будто кто-то в ней самой отозвался.
– Я помню, как вы с ним летом у речки пели, – сказала бабушка, глядя в окно. – Я потом целую зиму ту мелодию пыталась напеть. Да только не случилось… Он тебе её оставил. Не нам.
Аня кивнула. Слезы просились – но будто горели за глазами. Она помнила то лето. Тогда всё было будто из янтаря – и солнце, и вода, и песни. Дед брал её за руку и говорил: “смотри, как камыш дышит – будто пляшет. Вот и пой так: чтоб воздух танцевал”.
С тех пор она так и пела – не громко, но с дыханием. С тишиной между звуками. С ощущением, что воздух, действительно, двигается. И он двигался. Люди замирали, а в воде расходились круги.
Но потом пришёл страх. И сжался в ней – в узел, в комок, в зажим. Внутри неё жила песня, но выходить боялась. Лишь изредка приоткрывалась та истинная дверца и проливался в мир живительный музыкальный сок, наполнял Аню силой.
– Споёшь, когда придёт время, – сказала бабушка. – Но если не ты… тогда никто. Это не про голос. Это про любовь.
Она встала. Ушла так же тихо, как пришла. И остались в комнате только чай, ходики часов и звук крови в Аниных ушах.
Аня взяла чашку. Сделала глоток. Горячо. Пряно. И где-то внутри снова запел тот самый напев – тонко, без слов, как ветер в листах.
Словно не она вспомнила песню, а песня – вспомнила её.
***
Клуб заполнялся медленно, как жестяная бочка во время затяжного дождя. Люди входили по двое, по трое, ступали неуверенно, видно, ещё не отошли от церемонии в церкви. Кто с букетом, кто с пирогом, кто с заготовленной речью на бумаге, сложенной вчетверо. Сапоги обстуканы у входа, плечи в платках, вежливые кивки. “Царствие ему…” – слышалось с разных сторон. “Ох, Гришка… эх, как же…”
В зале расставили две шеренги столов, к ним приставили деревянные стулья с матерчатыми сидениями. Аня никогда не видела столько одинаковых стульев. Они скрипели, занавески на окнах колыхались – кто-то открыл форточку, и оттуда пришёл запах лип и скошенной травы. Воздух был тяжёлый, натянутый, как ткань, которую забыли погладить.
Аня стояла у стены, в полутени. Она чувствовала, как от каждого вошедшего к ней доносится новое: чей-то взгляд, шорох, дыхание, мысли. Кто-то кивнул ей, кто-то не заметил. Некоторые – слишком явно старались не смотреть.
На сцене уже стоял столик, покрытый вышитой скатертью, на нём – портрет деда в тёмной рамке. Цветы, венки, три свечи. За портретом – занавес, который дышал горячим летним ветром.
Первой вышла Любовь Константиновна – родная сестра, строгая, всегда в украшениях. Бумажка в руке дрожала.
– Дорогие односельчане… Мы сегодня собрались… проститься…
Слова текли, как вода по жестяным водостокам, падали на пол, но не просачивались к земле. Наполняли зал, грозя затопить всё вокруг. Тётя рассказывала про “трудовой путь”, про “активную жизненную позицию” и “вклад в культурное развитие сельсовета”. Но даже она в какой-то момент сбилась, замолчала, посмотрела на фото – и голос сорвался:
– Его… не хватать будет.
В зале – шорох. Кто-то всхлипнул.
Потянулись другие родственники. Некоторых Аня знала, других видела впервые. Не все смогли приехать, но некоторые передавали слова сочувствия.
Потом был сосед, дядя Ваня, говорил коротко, путал даты, но держал за руку жену. Потом молодая учительница, которая когда-то брала у деда интервью. Потом мужики, у которых он водку выигрывал в гармошечном споре.
Каждый говорил, как умел: от сердца, криво, сбивчиво, но по-настоящему. И чем дольше это длилось, тем сильнее в зале устанавливалась тишина между словами.
Аня всё слушала – как песню. Не ту, что поётся, а ту, что звучит в людях, когда они вспоминают. В этих речах были и смешки, и горечь, и любовь. Никто не говорил “маг”, никто не называл её деда “одарённым”. Говорили: “наш был”, “свой”, “человек с душой”.
И именно от этого хотелось плакать.
Когда слова кончились, в зале стало особенно тихо. Тишина эта была не просто звуком – она была простынёй, что покрыла плечи и головы, осела между стульев, легла прямо на сцену. Тишина, как ком земли, который уже кинули – пусть не в могилу, а в сердца.
Алексей Гаврилович неторопливо подошёл к баяну. Сел, как всегда, чуть боком, положив пальцы на меха, будто гладил старого друга. Пауза – долгая, неуверенная.
И вдруг – первый звук.
Глухой, басовитый, как стук в дверь.
Потом второй – уже яснее. Третья нота развернулась, пошла, потянулась, как полотно. И вот уже – музыка. Простая, деревенская, знакомая всем с детства. Не песня даже – зов.
– Ой, то не вечер… – начал он негромко. Голос