"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22 - Алексей Анатольевич Евтушенко
— Меняется? Из-за чего? Из-за того, что эти новые боги пришли? Или из-за того, что старые ушли? Или из-за того, что мы кровь льём уже который год без толку?
Лют не знал, что ответить.
— Ты мне скажи, — сказал Владимир тихо, без ярости, и это было страшнее всего. — Ты сам понимаешь, зачем мы тогда Муром брали? Зачем Ростов? Почему я руку поднял на свой же город?
— Ну… порядок же, княже…
— Порядок, — повторил Владимир. — Смешное слово.
Он потер лицо ладонями.
— Когда ярость ушла, — сказал он уже глухо, — оказалось, что под ней ничего нет. Пусто.
— Княже, так нельзя, — сказал Лют. — Ты что… так и будешь здесь сидеть, в темноте?
— А зачем выходить? — спросил Владимир. — Что я там увижу?
— Людей, — сказал Лют. — Детей твоих. Город.
— Я вижу кровь, — без эмоций сказал Владимир. — Где бы ни встал — вижу кровь. И слышу, как они говорят…
— Кто?
— Все. Ты. Они. Бояре. Народ. Как будто ждут чего-то. А я… я не знаю, чего.
Лют медленно опустился на одно колено, как делают перед князем, когда боятся побеспокоить.
— Княже… мы с тобой столько лет. Я видел тебя всяким. Но таким…
— Таким каким?
— Тихим.
Владимир закрыл глаза на мгновение.
— Я просто… — он тяжело выдохнул, — перестал злиться. И не знаю, что делать, если не злиться.
— Жить, — сказал Лют. — Людям жить надо. И тебе тоже.
— Жить? — Владимир тихо рассмеялся. — Я живу давно. Слишком долго.
Он поднялся медленно, с хрустом суставов. Подошёл к окну и посмотрел на заснеженный двор.
— Помнишь, как мы Кирьянку брали? — вдруг спросил он.
— Конечно помню.
— Тогда я думал, что впереди целая жизнь. Царства, люди, походы…
Он покачал головой.
— И что?
— А теперь я смотрю — и будто всё уже прошло. Как будто я старик.
Лют тихо сказал.
— Тридцать пять это не старик.
— Для князя старик, — ответил Владимир. — Если внутри всё кончилось. Если ярости нет.
Он молча опёрся ладонью о край окна. Плечи опустились.
— Может, так и должно быть, — выдохнул он. — Может, человек не может гореть вечно.
— Не может, — согласился Лют. — Но может потихоньку жить.
— А я не умею потихоньку.
— Научишься.
— Не уверен.
Тишина опустилась между ними, тяжёлая и вязкая, словно слой снега на покосившейся крыше, под которой давно никто не смеялся и не пел. Она росла, разрасталась, заполняла тронный покой до краёв, проникала в каждую трещину в полу, в каждый глубокий, старый след на подлокотнике, в каждую тень под глазами князя. Даже огонь в очаге будто потух — лишь еле слышное потрескивание напоминало, что время ещё идёт.
Владимир долго не поднимал головы, будто разглядывал тусклую царапину на дубовом подлокотнике, застывал в ней всем своим существом. Наконец, едва заметно вздрогнув, он выдохнул слова — настолько тихо, что в первый миг показалось: это и не голос вовсе, а только мысль, выскользнувшая наружу сквозь крепко сжатые зубы. Голос его был почти неразличим, глухой, как чужое эхо: будто говорил не Люту, не комнате, а самому себе, и даже этого едва хватало на остаток сил.
— Я старею, Лют. И ничего уже не хочу.
— Хочешь, — сказал Лют. — Просто забыл что.
Владимир не ответил, не шевельнулся, будто слова, прозвучавшие только что, не достигли его или не имели уже никакой силы. Он продолжал сидеть, опустив плечи, вцепившись взглядом в оконное стекло, где белела зимняя метель и медленно тянулись серые тени по двору.
В его взгляде не было ни интереса, ни надежды, ни даже привычного напряжения. Он смотрел в окно с такой долгой, застывшей сосредоточенностью, словно пытался рассмотреть сквозь снег и мрак не улицу, а что-то своё — ту самую усталость, что наполняла его самого, растекалась невидимыми волнами по всему покою, по всему городу. Зима за стеклом становилась отражением этой внутренней тяжести: бескрайняя, немая, вязкая, без конца и края, без звука, — она ложилась по двору, по крышам, по измученным сердцам, словно никогда уже не уйдёт.
Глава 106. Десятинная: Памятник вине
Холм был забит людьми до такой степени, что каждое движение превращалось в борьбу за пространство — плечом, локтем, коротким резким толчком. Живое море тел плотно стянулось вокруг закладного места, спины сливались в одну темную, дрожащую поверхность, по которой скользили взгляды, тревога, предвкушение. Сквозь эту массу приходилось буквально прорубаться — здесь не уступали, не оглядывались, каждый держал своё место так, будто от него зависела вся дальнейшая жизнь.
Над этим гудящим скопищем раздавались звуки тяжёлые и разношёрстные: молотки яростно били по камню, звон был глухой, с отголоском свежей сырости; строители, красные, вспотевшие, срывали голос, перебрасывались криками, бранились, ругались, перекрикивали друг друга, — голоса их ломались, тонули в общем шуме. На фоне всей этой сумятицы вдруг начинал тянуться псалом — тощий, дрожащий, на разные голоса, его подхватывали священники, гулко и растерянно. Всё это сплеталось в густой, вязкий шум, который висел над холмом, будто облако, набитое горячим паром, копотью и страхом.
Воздух был тяжел, полон запахов: резкая свежесть только что вскопанной земли, известковая пыль, щиплющая в носу, густой дым от костров, стелющийся низко, ввалившийся в толпу, цепляющийся за одежду, за волосы, за бороды. Всё вместе давило, сбивало дыхание, и казалось, что даже небо стало ниже, плотнее.
Владимир медленно поднялся на скрипучий деревянный помост — доски пружинили под ногами, слышался скрежет, как будто сама конструкция спорила с этим весом, не хотела поддаваться. В тот же миг шум внизу резко стих, будто кто-то взял и отбросил всё это многоголосое месиво вниз по склону. Люди потянулись шеями, замерли, кто-то замолк на полуслове, кто-то сглотнул слюну.
Священник, сутулый, в поношенном подряснике, с красными руками, выскочил ближе всех — протиснулся между дружинниками, споткнулся о край доски, но тут же поспешно поклонился, почти неловко, неуверенно. В его движениях была нервозность, суета, как у человека, который не привык выступать перед таким количеством глаз, перед лицом, от которого, возможно, зависит куда больше, чем просто служба.
— Княже… сейчас… ну, когда скажешь, мы начнём чтение.
— Читайте, — отрезал Владимир, даже не глядя на




