Деньги не пахнут 4 - Константин Владимирович Ежов

– Надеюсь, моё участие не создало тебе лишнего давления, – добавила она с тонкой, почти театральной грустью.
Извинение, завернутое в бархат – то самое оружие, что режет без боли.
Платонов улыбнулся мягко, но в этой улыбке звенела сталь.
– Не стоит волноваться. В любом случае, собирался потратить десять миллионов сегодня.
– Вот как? – в голосе Холмс мелькнул интерес.
– Личное. Просто прибыль за год превысила ожидания, – продолжил он, делая паузу, будто между вдохом и выдохом. – А значит, и налоги будут внушительными.
Фраза прозвучала легко, но под ней скрывался гул раздражения. В памяти вспыхнули цифры – бесстыдно огромные суммы, превращённые налоговой системой в камень на шее. Если бы не необходимость начинать клинические испытания именно сейчас, возможно было бы всё обставить иначе. Но время сжималось, словно петля.
Пока официанты бесшумно наполняли бокалы, аромат терпкого бордо смешивался с запахом лакированного дерева, свежей полировки и лёгкой горечью табака от соседнего стола. Музыка в углу лилась мягким джазом, а где-то позади звякала ложка о фарфор – мелкий, почти интимный звук, разрезающий напряжение вечера.
Настоящая партия только начиналась. И каждая улыбка за этим столом стоила не меньше миллиона. В зале стоял густой аромат старого вина и воска, плавно растекавшегося по поверхности подсвечников. Воздух дрожал от приглушённого гула разговоров, звона бокалов и мягкой, почти неуловимой музыки рояля. Среди этих звуков и бликов стекла возникла тема денег – вечная, плотная, как дух дорогого табака.
Бремя налогов висело, словно свинцовая гиря, – никуда не деться, когда впереди клинические испытания, требующие немедленного движения средств. Стоило начать первый этап – и пришлось обналичить сотню миллионов, сорок из которых утекли прямиком в ненасытное горло казны. Деньги уходили, как вода сквозь пальцы, и в этом звуке терялась лёгкость дыхания.
Поэтому ставка в десять миллионов прозвучала не как безумие, а как изящный выход. Средства всё равно пришлось бы отдать – так пусть они послужат делу, оставив не только налоговую строчку, но и шлейф благотворительности. Детский госпиталь, улыбки журналистов, уважительные взгляды членов совета – всё складывалось в нужный узор.
– Честно говоря, хотелось найти подходящее место для пожертвования, – прозвучало ровно, без тени показной щедрости. – Услышал, что вырученные средства пойдут в детскую клинику, и решил, что лучшее применение десяти миллионам не найти.
Слова растворились в воздухе, как лёгкий аромат дорогого виски. И всё же рядом чувствовалась тень неуверенности – будто слишком холодно прозвучало это признание. Тогда взгляд обратился к Киссинджеру, и голос стал мягче:
– Впрочем, если быть откровенным, главным желанием было всё-таки встретиться с вами, мистер Киссинджер.
Старик чуть наклонил голову, его лицо озарилось тем самым вежливым, но настороженным выражением, каким смотрят на тех, кто, возможно, пришёл с целью. Лёгкая складка у глаз, полуулыбка, за которой пряталось немало осторожности.
– И всё-таки, что молодой человек вроде вас хочет обсудить со стариком вроде меня? Вряд ли вы успели многое узнать обо мне….
Вопрос прозвучал с подтекстом, от которого в воздухе стало плотнее – Холмс, сидящая неподалёку, явно успела вложить в беседу свою ядовитую ноту.
– Вы правы, – прозвучало спокойно, с лёгкой самоуничижительной интонацией. – Политика и дипломатия не моя стихия. Всё, что известно, услышано от родителей.
– От родителей? – переспросил Киссинджер, чуть приподняв бровь.
– Да. Они говорили, что если бы не вы, то Россия, возможно, так бы не изменилась.
В голосе Киссинджера что-то изменилось. Морщины у глаз чуть разгладились, и взгляд ожил – в нём появилось узнавание.
– Значит, вы родом из России?
– Из Москвы. Позже семья переехала в Америку, когда началась средняя школа.
– Москва… – произнёс он, словно пробуя слово на вкус. – Был там несколько раз. Город, который умеет меняться и при этом не терять души.
Его лицо потеплело. Было видно, что тема пришлась по сердцу. Для него Россия – не просто точка на карте, а живой символ давних достижений, дипломатического мастерства, которым он когда-то гордился. Но вскоре в уголках губ мелькнула тень сомнения.
– Хотя, боюсь, в самой России меня не слишком жалуют…
Эти слова прозвучали как вздох старого человека, привыкшего к обвинениям и хвале в равной мере.
– Отец, возможно, был исключением, – последовал осторожный ответ
Мгновение повисло в воздухе. На лице Киссинджера сначала мелькнуло удивление, потом – что-то, похожее на гордость. Старик выпрямился чуть больше, чем прежде, и улыбнулся уже иначе – тепло, с лёгким отблеском юности в глазах.
В этот миг зал словно стих: даже бокалы за соседним столом звякнули мягче. Запах вина смешался с лёгким ароматом полированной древесины, а сквозь музыку прорезался тихий, живой ритм дыхания старого дипломата, в котором вдруг вновь пробудилось что-то похожее на веру – в то, что прожитая жизнь действительно имела смысл.
Зал погрузился в мягкий полумрак – свет от хрустальных люстр переливался янтарём, ложась бликами на бокалы с вином, на старческую кожу рук, покрытых сетью морщин. В глубине звучала скрипка, струя нот разрезала воздух, будто нить дыма, тающая над дорогим сигарой. В этом благородном, чуть душном пространстве истории и денег каждое слово звенело иначе – с тенью смысла, что нельзя измерить цифрами.
Генри Киссинджер слушал с тем особым вниманием, которое редко дарят в преклонные годы. В его взгляде теплилось нечто тёплое – возможно, память о собственных ошибках. Старик, получивший Нобелевскую премию мира, не выглядел горделивым. Напротив – словно нес на плечах груз, от которого не избавляют ни награды, ни аплодисменты.
– Передай отцу благодарность, – произнёс он тихо, почти шёпотом.
Лёгкая тень скользнула по лицу собеседника.
– Увы, уже не получится. Он умер десять лет назад. Наверное, сейчас слышит нас оттуда, сверху.
Старик на мгновение замолчал. Тишина растянулась, как тонкая пауза между вдохом и выдохом.
– Прости, – сказал наконец Киссинджер, – не знал. Наверное, многое пришлось пережить в те годы.
– Всё уже позади. Думаю, он теперь вместе с матерью, – последовал ответ, спокойный, как застывшая вода.
Ещё одна пауза. Молчание, в котором шуршат фразы, не произнесённые вслух. В этом молчании пряталось признание – осиротевший. История, способная разжалобить даже старого дипломата, привыкшего к политическим интригам и холодным переговорам.
Но за этой внешней грустью стоял расчёт. В мире, где сентиментальность – оружие, образ бедного сироты