Россия и Европа - Николай Яковлевич Данилевский
Сомневаться, что таково именно понятие русского народа о власти русского Государя, невозможно; спрашивать его об этом бесполезно и смешно. Такой вопрос был уже задан ему самой историей, и ответил он на него не списками голосов, опускаемыми в урны, а своими деяниями, своим достоянием и кровью. Было время, когда государство в России перестало существовать, когда была tabula rasa[123], на которой народ мог писать, что ему было угодно. Он по слову Минина собрался и снарядил рать, освободил Москву и вновь создал государство по тому образцу, который ясными и определенными чертами был запечатлен в душе его. Изменился ли с того времени этот постоянно присущий ему образ, и если бы, избави Боже, ему пришлось вновь проявить эту свою творческую, зиждительную деятельность, не так ли же точно он бы поступил, как и в приснопамятных 1612 и 1613 годах? Пусть всякий вдумается в этот вопрос и ответит на него перед своей совестью, не кривя душой!
Но при таком понятии народа о верховной власти, делающем русского Государя самым полноправным, самодержавным властителем, какой когда-либо был на земле, есть однако же область, на которую, по понятию нашего народа, власть эта совершенно не распространяется, – это область духа, область веры. Может быть, скажут, что тут нет никакой особенности русского народа, что вера всегда и везде составляет нечто не подлежащее никакой внешней власти, что всевозможные принуждения и гонения никогда не достигали своей цели. Но дело не в принуждениях и гонениях, а в том, что многие, в других отношениях высокоразвитые и свободолюбивые народы, не придавали такого первенствующего, наисущественнейшего значения внутреннему сокровищу духа, – так что предоставляли решение относящихся до него вопросов государственной власти, между тем как за малейшее право внешней, гражданской, или политической, свободы стояли с величайшей твердостью. Укажу лишь на пример свободолюбивой Англии, в которой, начиная с Генриха VIII, правительственные власти составляли догматы, литургию и обряды нового вероисповедания таким точно путем, как составляются всякие другие законодательные билли. Таким путем состряпанное вероисповедание и есть англиканское, которое из рук правительства было принято тогда же большинством английского народа и теперь им удерживается. Рыцари наших прибалтийских губерний перешли из католичества в лютеранство – слыхал ли кто-нибудь о сопротивлении этому переходу со стороны эстонского и латышского народа? Да и во время реформации все исходило от владетельных князей, баронов, городов, а про народ в различных договорных актах того времени говорилось, что он должен следовать за своим сюзереном, и, действительно, он за ним послушно следовал. Надо ли указывать на то, что не так понимал и понимает дело веры русский народ?
Я уже сказал, что и политический строй Русского государства составляет предмет настоящей политической веры русского народа, которой он держится и будет, несмотря ни на что, твердо и неизменно держаться именно как веры. Если, следовательно, когда-либо русский Государь решится дать России конституцию, то есть ограничить внешним формальным образом свою власть, потому ли, что коренная политическая вера его народа была бы ему неизвестна, или потому, что он считал бы такое ограничение своей власти соответствующим народному благу, то и после этого народ тем не менее продолжал бы считать его государем полновластным, неограниченным, самодержавным, а следовательно, в сущности, он таковым бы и остался. Конечно, Государь, подобно всякому человеку, может и должен себя ограничивать; но он не может сделать, чтобы это самоограничение, то есть истинная свобода, стало ограничением внешним, формальным, извне обязательным, то есть принудительным. В самом деле, в чем бы это внешнее ограничение заключалось, на что опиралось бы оно, когда народ его бы не признал и не принял? А он его не принял бы и не признал бы, потому что мысли об этом не мог бы в себя вместить, не мог бы себе усвоить, как нечто совершенно ему чуждое. Конечно, он исполнял бы всю повеленную ему внешнюю обрядность, выбирал бы депутатов, как выбирает своих старшин и голов, но не придавал бы этим избранным иного смысла и значения, как подчиненных слуг царских, исполнителей его воли, а не ограничивателей ее. Чтобы ему ни говорили, он не поверит, сочтет за обман, за своего рода «золотые грамоты». Но если бы наконец его в этом убедили, он понял бы одно, что у него нет более царя, нет и русского царства, что наступило новое московское разорение, что нужны новые Минины, новые народные подвиги, чтобы восстановить царя и царство…
Итак, внешнее формальное ограничение царской власти – что и составляет единственный смысл, который можно соединить со словом конституция, – немыслимо и неосуществимо; оно осталось бы пустой формой, не дающей никаких других гарантий или обеспечений политических и гражданских прав, кроме тех, которые верховная власть хочет предоставить своему народу, насколько и когда этого хочет, – как всегда, от ее воли зависящий и ни от чего иного не зависящий дар.
Для гарантий, для обеспечения прав, скажем прямо, для ограничения царской власти, очевидно, нужно иметь опору вне этой власти, а этой-то опоры нигде и не оказывается. Желаемая конституция, вожделенный парламент ведь никакой иной опоры, кроме той же царской воли, которую они должны ограничивать, не будут и не могут иметь. Каким же образом ограничат они эту самую волю, на которую единственно только и могут опираться? Ведь это nonsense, бессмыслица. Архимед говорил, что берется сдвинуть даже шар земной, но лишь под условием, что ему дадут точку опоры вне его. Только Мюнхгаузен




