Полка. История русской поэзии - Коллектив авторов -- Филология

Эллада средь святой борьбы;
Какою ж вновь бедой судьбы
Грозят отчизне Фемистокла?
<…>
Царица гордая морей!
Гордись не силою гигантской,
Но прочной славою гражданской
И доблестью своих детей.
Парящий ум, светило века,
Твой сын, твой друг и твой поэт,
Увянул Бейрон в цвете лет
В святой борьбе за вольность грека.
Рылеев. «На смерть Бейрона»
Жозеф-Дени Одеваре. Лорд Байрон на смертном одре. Около 1826 года{63}
По убеждению Пушкина, черты оды — архаичный синтаксис, обилие церковнославянизмов, многочисленные аллегорические фигуры — выглядят почти пародийно. Чтобы наглядно это показать, Пушкин весной 1825 года пишет настоящую литературную пародию — «Оду его сият<ельству> гр<афу> Дм. Ив. Хвостову», в которой в точности соблюдает все требования одического жанра, воспроизводя даже ритмику оды XVIII века. Однако сюжет «Оды…» — литературная издёвка: вслед за Кюхельбекером и Рылеевым Пушкин оплакивает смерть Байрона, но саркастически называет в качестве достойного его преемника всеми осмеиваемого графомана Дмитрия Хвостова (1757–1835), который даже пародийно превозносится по сравнению с английским поэтом:
Певец бессмертный и маститый,
Тебя Эллада днесь зовет
На место тени знаменитой,
Пред коей Цербер днесь ревет.
Как здесь, ты будешь там сенатор,
Как здесь, почтенный литератор,
Но новый лавр тебя ждёт там,
Где от крови земля промокла:
Перикла лавр, лавр Фемистокла;
Лети туда, Хвостов наш! сам.
Вам с Бейроном шипела злоба,
Гремела и правдива лесть.
Он лорд — граф ты! Поэты оба!
Се, мнится, явно сходство есть. —
Никак! Ты с верною супругой
Под бременем Судьбы упругой
Живёшь в любви — и наконец
Глубок он, но единобразен,
А ты глубок, игрив и разен,
И в шалостях ты впрям певец.
Что касается другого острого вопроса в спорах 1824–1825 годов — выбора тем, то позицию младоархаистов[61] сформулировал Рылеев в стихотворном посвящении к поэме «Войнаровский»: «Я не Поэт, а Гражданин». Именно такой позиции Рылеев придерживался и в «Войнаровском», и в «Думах», вышедших отдельным изданием в 1825 году.
Пушкин, в свою очередь, уже сполна отдал дань политической лирике в петербургский и южный периоды, Баратынский же вовсе не был склонен к политическим темам — тем более что личные обстоятельства обоих поэтов в 1824–1825 годах мало располагали к заметным гражданским выступлениям. Пушкин находился в Михайловском под надзором, а Баратынский уже несколько лет безуспешно пытался выслужить офицерский чин в Финляндии. В эстетическом плане оба они не разделяли идею дидактической функции искусства. «Цель поэзии — поэзия», — писал Пушкин Жуковскому в апреле 1825 года, ссылаясь на ещё одного своего друга-поэта, Антона Дельвига. «У вас ересь. Говорят, что в стихах — стихи не главное. Что же главное? проза? должно заранее истребить это гонением, кнутом, кольями, песнями на голос Один сижу во компании и тому под.», — иронически замечал Пушкин незадолго до этого в письме брату Льву.
Столкновение позиций Пушкина с одной стороны и Рылеева и Бестужева с другой произошло в их переписке весной — летом 1825 года, когда издатели альманаха «Полярная звезда» стали укорять Пушкина в том, что он избрал для «Онегина» слишком «низкий», слишком обыкновенный сюжет и недостойного героя. Пушкин же, в свою очередь, последовательно подчёркивал право поэта на свободный выбор предметов повествования: как он впоследствии скажет в незаконченных «Египетских ночах», «поэт сам избирает предметы для своих песен; толпа не имеет права управлять его вдохновением». Как бы в подтверждение этой своей позиции Пушкин пишет поэму с ещё более незначительным, анекдотическим сюжетом, чем в первой главе «Онегина», — «Графа Нулина»: по иронии судьбы работа над текстом ведётся 13–14 декабря 1825 года. Романтическому принципу поэтической независимости Пушкин будет следовать до конца жизни, несмотря на то что впоследствии он не раз встретит сходные упрёки от критиков вроде Фаддея Булгарина, Николая Надеждина или молодого Белинского.
Поражение декабристского восстания, последующий суд и жестокий приговор (Рылеев был приговорён к смертной казни через повешение, Бестужев и Кюхельбекер осуждены на каторжные работы) существенно переменили картину литературной жизни. Имена причастных к заговору долгое время нельзя было упоминать в печати: стихи и поэмы Рылеева распространялись в списках, а если печатались, то анонимно; Александр Бестужев, который в 1829 году был переведён рядовым на Кавказ, смог вскоре вернуться к литературной деятельности, но под псевдонимом Марлинский.
Казнь декабристов. Рисунок Пушкина на рукописи «Полтавы». 1828 год{64}
Литературная и журнальная жизнь в 1825–1830 годах более интенсивно протекала в Москве, где возникали новые журналы («Московский телеграф», а затем «Московский вестник») и появились новые литературные имена, принадлежащие более молодому, послепушкинскому поколению. В числе его представителей нужно назвать прежде всего поэта Дмитрия Веневитинова (1805–1827), поэта, переводчика, критика и филолога Степана Шевырёва (1806–1864), поэта и будущего идеолога славянофильства Алексея Хомякова (1804–1860). Из того же круга, сложившегося вокруг Московского университета и Благородного пансиона[62], вышел и Фёдор Тютчев (1803–1873), который, однако, ещё в 1822 году отбыл по дипломатической линии в Германию и в литературной жизни второй половины 1820-х годов участвовал лишь эпизодически.
Это новое поколение, воспринимавшее поэзию Жуковского и молодого Пушкина как точку отсчёта, было увлечено немецкой романтической литературой и философией, которую они хотели привнести в поэзию. Если критики декабристского круга настаивали на усилении гражданственности в поэзии, то новое поколение «московских юношей» требовало от неё философской глубины и учёности. Унаследовав такие романтические темы, как избранность поэта-творца, культ любви и дружбы, восхищение природой, молодые «московские романтики» хотели осмыслить их в философской перспективе, связать с философией природы Фридриха Шеллинга[63]. Эти натурфилософские мотивы звучат, например, в отрывке из монолога Фауста, переведённого Веневитиновым:
Всевышний дух! ты всё, ты всё мне дал,
О чём тебя я умолял;
Недаром зрелся мне
Твой лик, сияющий в огне.
Ты дал природу мне, как царство, во владенье;
Ты дал душе моей
Дар чувствовать её, дал силу наслажденья.
Иной едва скользит по ней
Холодным взглядом удивленья;
Но я могу в её таинственную грудь,
Как в сердце друга, заглянуть.
Для «московских юношей», как и прежде для критиков-декабристов, важнее





