Страх над Невой. Убийцы Санкт-Петербурга второй половины XIX века – начала XX века - Иван Дмитриевич Путилин
— Опишите, пожалуйста, сударыня, как выглядит кузен вашего сына, то есть ваш племянник?»
Она подробно описала внешность барона Гейсмара, и это описание весьма походило на приметы товарища Долматова, данные подругой убитой Тиме. Видимо, мы напали на след и второго участника убийства.
Немедленно в Псков был командирован помощник начальника петербургской сыскной полиции Маршалк, который и предстал перед стариками Гейсмар. Здесь повторилась та же тягостная сцена, что и у Долматовых, с той лишь разницей, что старик Гейсмар, отставной генерал, проживавший в Пскове на пенсии, услыхав о страшном обвинении, был до того потрясен, что через несколько дней умер. Баронесса, вообще, видимо, не любившая своего племянника, сказала:
— Я ни минуты не сомневаюсь, что сын мой здесь ни при чем. Если кто и виноват, то, конечно, это мой племянник. Я всегда считала его большой дрянью. Во всяком случае, ради сына хотя бы, я помогу вам в этом деле. Вчера молодой барон с Долматовым уехали в имение к своим друзьям, на станцию Преображенская. Я думаю немедленно их вызвать телеграммой обратно, и вы здесь можете их допросить.
Так и сделали. Баронесса послала телеграмму, а Маршалк с агентами отправился на Преображенскую. Двое суток продежурили они на ней напрасно и собирались уже отправиться в имение, когда, наконец, к станции подъехала лихая тройка и из коляски вышли Долматов и барон Гейсмар. Они были схвачены и арестованы, причем Гейсмар оказал вооруженное сопротивление, открыв огонь из браунинга, но, к счастью, никого не ранив. По предъявлении улик и вещественных доказательств преступникам оставалось только сознаться. Однако барон Гейсмар говорить не пожелал. Долматов оказался разговорчивее.
— Вы хотите знать, что довело нас до преступления? Извольте! Я, пожалуй, расскажу, хотя это длинная история. Вкратце она сводится к следующему: мы с бароном жертвы современного социального уклада. Выросшие в холе, избалованные средой, отравленные дорогими привычками, мы не имели возможности хотя бы наполовину удовлетворять их. Началось с переучета векселей, дружеских бланков, затем наступил период краж, и, наконец, вот докатились до убийства. Как произошло оно? Довольно просто. Познакомились мы с Тиме в «Вене», обратили внимание на ее серьги, а так как в эти дни деньги нужны были нам до зарезу — мы и зарезали. Несколько завтраков, несколько предварительных визитов — и знакомство закрепилось. Поздно вечером перед убийством я из театра заехал к ней поужинать. Засиделся, выпито было много, — в результате хозяйка разрешила мне остаться ночевать, и я прилег в гостиной. Но ни ночью, ни утром я не нашел в себе сил совершить задуманное и, распростившись, вышел в десять часов на улицу, где меня, по предварительному сговору, поджидал барон. Узнав о моей слабости, он выбранил меня, и мы вернулись обратно. «Представьте, — сказал я Тиме, — вдруг у подъезда натыкаюсь на барона, продувшегося в клубе. Он голоден, сердит, пригрейте его, напоите кофе». Тиме рассмеялась и принялась хлопотать. Барон мне мигнул, и я, незаметно выхватив топорик, ударил свою жертву по затылку. Она упала, а барон принялся ее добивать свинцовым стеком. Когда с ней было покончено, мы начали искать серьги, да черт его знает, куда она девала их! В результате — грошовое кольцо!
Долматов говорил все это не торопясь, спокойно, как-то растягивая и скандируя слова. Ни раскаяния, ни угрызений совести, по-видимому, он не ощущал.
Судом оба преступника были приговорены к каторге, которую и отбывали до революции в Шлиссельбургской крепости. После большевистского же переворота их видели обоих в военной форме, раскатывавших по улицам Петрограда в экипажах придворного конюшенного ведомства.
Страшная месть
Дни мои в Петрограде 1919 года протекали в тревоге, тоске и погоне за куском хлеба. Днем бессмысленное толчение воды в ступе в одном из советских учреждений, что несколько предохраняло меня от клички саботажника, а вечером согревание на кухне у плиты в трепетном ожидании порции варившейся чечевицы, картошки или осточертевшей воблы. Однажды, в ту самую минуту, когда историческая вобла успела уже в достаточной мере отравить воздух кухни, кто-то нервно постучал в дверь, и не успел я судорожно припрятать в ящик фунт свежего черного хлеба, как вошел ко мне мой старый знакомый, некий Федоров, когда-то студент Военно-медицинской академии, который теперь оказался еще не расстрелянным, но уже без определенных занятий. Федоров всегда был крайне нервным субъектом, но сегодня, взглянув на него, я заметил в нем какую-то особенную нервность. Он был бледен, глаза его как-то беспокойно бегали, а руки, не зная покоя, то и дело хватались то за носовой платок, то за бородку, а то и просто вертели и мяли фуражку с выцветшим синим башлыком.
— Послушайте, Илья Александрович, вы как будто чем-то расстроены?
— Да нет, — отвечал он мне, — так, вообще несладко.
— Да-а-а, сладости мало, что и говорить!
1 мая 1919 года. Агитавтомобиль у Троицкого моста, который тогда назывался мостом Равенства
Мы помолчали. Но так как Федоров мог засидеться, а я умирал с голоду, то я сказал:
— Уж вы извините, поделиться с вами не могу, сами понимаете, а я быстро проглочу свой, простите за выражение, обед.
— Что вы, что вы, да я разве могу сейчас думать о еде? Бога ради, не стесняйтесь. Вы разве не видите, как я расстроен?
— Ага! Я же вам говорил, что у вас что-то неладно!
Федоров решительно тряхнул головой и молвил:
— Да-с, и очень неладно. Хочется отвести душу, и если вы позволите, то я немного посижу и, пока вы едите, расскажу вам грустную историю, что несказанно продолжает меня мучить.
— Сделайте одолжение, я вас слушаю. Знаете, как говорится, ум хорошо, а два лучше!
И Федоров продолжил рассказывать:
— Должен вам сказать, что эти месяцы я прожил довольно сносно. Пользуясь своими кой-какими медицинскими познаниями, я благополучно пристроился к железнодорожному врачу, некоей, ну, назовем ее, скажем, Решетниковой, старой знакомой моих родителей, на должность фельдшера. Получил на N-ском вокзале казенную комнату, паек и сорок рублей в месяц. Сначала все пошло как по маслу, но затем, присматриваясь к работе Решетниковой, я стал недоумевать. Решетникову я знал как старого, опытного врача, и теперь иногда я любовался ее работой, но бывали дни, когда,




