...Я буду писателем - Евгений Львович Шварц
5 августа 1950 г.
Однажды я проснулся ночью и увидел, что мама молится, стоя на коленях и кланяясь в землю. У нас была единственная икона, которой благословляли маму перед свадьбой, — Богоматерь с младенцем, в серебряной ризе. Эта икона почему-то не висела в углу, а стояла в книжном шкафу, в том месте, где не хватало стекла. И вот перед этой иконой и молилась мама. Когда много лет спустя я вспоминал за столом вслух при отце раннее детство (я тогда был примерно в пятом классе реального училища) и рассказал, как молилась мама, она повернулась ко мне и показала украдкой язык, то есть назвала меня без слов болтуном. Отец спросил мать с удивлением: «Это действительно было?» И она ответила, не глядя на отца: «Да ерунда, путает он что-то». О чем она молилась? Судя по тому, что икона стояла в книжном шкафу, мы еще жили у священника, где было тесно и где мы, очевидно, остановились на время. Но вот мы переехали в большую квартиру, помнится, в полуторном этаже, с длинным застекленным коридором, с просторными комнатами, с квадратным двором со службами и с дворником у ворот. Икону повесили в столовой в углу. Когда маму уносил ангел, то разыскивать ее стало потрудней. Здесь я отчетливее помню отца, чем до сих пор. Вот он идет из больницы, размахивая палкой с круглым костяным набалдашником, высокий, чернобородый, в шляпе и пальто. Вот он лежит после обеда на кушетке, укрытый белым одеялом, и весело болтает с нами. Он натягивает одеяло, складывает руки на груди и говорит: «Вот так я буду лежать в гробу». Это приводит маму в ужас. Одна из нянек рассказывает сказку об Ивасеньке, которому мать поет: «Ивасенька, сыночек мой, приплынь, приплынь до бережку». Слово «приплынь» глубоко трогает меня. Мне кажется, что мать так и должна звать сына.
8 августа 1950 г.
Более пятидесяти лет назад в Ахтырях, в новой большой квартире вдруг заболел папа. Он стал носить руку на перевязи, не спал ночей — у него появился нарыв на указательном пальце правой руки. Пришлось ехать в Екатеринодар, где ему удалили фалангу пальца. Я боялся его руки, его пальца. Он привез мне заводного велосипедиста на трехколесном велосипеде. Я играл в столовой, а в кабинете папе делали перевязку. К моему ужасу, велосипедист так и норовил заехать в кабинет, а я уговаривал его не делать этого. А в кабинете старшие со смехом говорили о том, что я боюсь отцовской перевязанной белой руки. И потом, шутя за чаем, папа мне показывал перевязанную руку, а я в ужасе прятался. Я вообще боялся отца, не понимал его и, очевидно, поэтому слушался беспрекословно, хотя в этот период жизни не могу припомнить отчаянных вспышек его гнева, столь страшных для меня впоследствии. Не помню его игры на скрипке, хотя отлично помню черный деревянный футляр, который я открывал потихоньку в отсутствие отца, смычок на внутренней стороне крышки и самую скрипку, струны которой я трогал тихонько и с восторгом. Помню и запах канифоли, казавшийся мне приятным. Почему уехали мы из большой квартиры? Поссорились с хозяином. Однажды мы были в гостях у вышеупомянутого Ромащука. И вдруг с плачем прибежали туда две наших прислуги — няня и кухарка. В наше отсутствие они веселились: бегали по коридору, смеялись, пели, и вдруг в квартиру нашу ворвался домовладелец. Его разбудил шум, который подняли девушки (он спал после обеда). Старик не только накричал на несчастных, он их побил по губам, побил не шутя: помню распухшие губы и заплаканные глаза няни. Ромащук, топорща длинные усы, закричал, что надо составить протокол. Мы стали искать новую квартиру. Узнав об этом, домовладелец явился к отцу и потребовал деньги за тот месяц, который давно уже был оплачен. В зале, где я играл в углу в кубики, разразилась страшная буря. Отец схватил стул, хотел ударить старика. Потом крикнул: «Только ваши седины спасают вас!» Зная отца, не сомневаюсь, что так оно и было. В дальнейшем, где бы мы ни жили, внося плату за квартиру, отец требовал расписки и вспоминал вышеописанный случай. И вот мы переехали на третью квартиру, и тут впервые в моих воспоминаниях появляется море. Странно, что, живя в приморском городе, я до сих пор не видел его. Помню улицы, магазины, помню даже, как два мальчика на сложенных штабелем дровах играли в море и пароход. Мать сказала: «Смотри, как хорошо они играют, пойди к ним». Мальчики стали звать меня, но я не пошел в припадке упрямства. Их пароход из дров (а может быть, это были сложенные в правильный куб серые камни?) я помню, а настоящие пароходы в начале нашего пребывания в Ахтырях — нет.
9 августа 1950 г.
И вот мы переехали на третью в Ахтырях квартиру. Стояла она на высоком обрывистом берегу. Две большие лодки лежали против наших ворот, и мы с мамой, выйдя гулять, часто сидели возле них на камнях. Когда вспоминаю, то чувствую, что вблизи, внизу, лежало море, но каким оно казалось мне — неясно. Хозяин новой квартиры умер недавно от сибирской язвы, я помню ужас, который вызывала у меня бывшая его комната. Масляная краска на полу пожелтела местами, мне чудилось, что длинные эти желтые полосы таинственно связаны со смертью хозяина и сибирской язвой. Однажды поднялся очень сильный ветер, он дергал ставни, громыхал крышей, и старшие говорили, что на море страшная буря. Вскоре после этого, гуляя с няней, я увидел, что на дрогах везут человека. Он был с головой укрыт брезентом, а ноги его в больших сапогах безжизненно




