Хорольская яма [изд. 1989 г.] - Евгений Степанович Кобытев
А вот черномазая Усатая собака — Нидерайн, человек-зверь, заслуженный ревностный гитлеровский палач. Он, как и его дружок Миллер, был мастером своего дела, сверхметким стрелком по «движущимся целям» — советским военнопленным.
Каждая фашистская бестия находила в лагере применение своей гнусной страстишке. Боров любил командовать убийцами, вдохновлять их, распоряжаться ими; Финн — любил истязать людей и смотреть, как по мановению его руки подручные звери бьют их. Усатая собака любил стрелять в людей; стрелять, вспылив, отводя душу, любил стрелять спокойно, методично. Нашел применение в лагере своим «высоким» страстям и Боксер, обер-ефрейтор Ганс. Благородная борьба с равным по весу противником на ринге — не в натуре Ганса. Ему куда приятнее нокаутировать живые скелеты. Тут почти каждый удар был наповал, и совсем нет шансов получить ответный удар в собственную морду. Но не только зверский мордобой в лагере — грех Ганса-Боксера, он — соучастник массового уничтожения узников, гибнувших тысячами от более «результативных» средств: голода, мороза, инфекционных болезней, пулеметных очередей.
Как трудно мне было во время сеансов скрывать свою ненависть к палачам под маской спокойного, равнодушного «мастера»! Как трудно было смотреть в глаза им и не выдать своего отношения к ним!..
В лагерь часто наведывался немецкий чиновник из Хорола, фельдфебель Рейнгард. Он тоже захотел получить свой портрет. Позируя, он сообщил мне, что в Хороле работает скульптором расконвоированный военнопленный Оверчук, учившийся до войны в Киевском художественном институте.
Оверчук учился на младших курсах, и я с ним не был знаком, но помнил его по выступлениям с воспоминаниями о войне в Финляндии, в которой он участвовал как доброволец.
Я попросил фельдфебеля помочь мне встретиться с Оверчуком. Рейнгард своим портретом остался доволен и обещал показать его в Хороле другим офицерам. Возможно, кто-то из них захочет сделать портрет, и тогда Рейнгард поможет мне встретиться с товарищем.
Так оно и вышло.
В ХОРОЛЕ
Дня через три мне приказали пойти в баню на дезинфекцию, а потом полицай повел меня в Хорол.
Меня привели к зданию военной комендатуры. Мы проходим мимо часового в полной боевой форме и идем полутемными коридорами.
Туда и сюда шныряют немецкие офицеры, солдаты. Непривычная, тревожащая атмосфера вражеского штаба. Хлопают многочисленные двери. Клацают каблуки сапог нижних чинов, приветствующих начальников в стойке «ахтунг», мелькают сухие, чопорные лица чиновников.
Из полутемных коридоров попадаем в просторную комнату канцелярии.
За столом сидят молодые, совсем молодые пухлолицые солдаты-канцеляристы. По-видимому, это сынки влиятельных папаш, по их протекции отсиживающиеся в тыловом городе. Оказывается, мне будет позировать адъютант коменданта города.
Он усаживается напротив, и сеанс начинается. Адъютанту лет тридцать-тридцать пять. Лицо продолговатое, чуть одутловатое, глаза серые, беспокойные, бегающие, все время они настороже. Так и чувствуется, что одно только у него на уме: как бы не просмотреть, как бы не ошибиться, как бы вовремя угодить.
Во время сеанса донесся отдаленный рокот самолета. Трудно определить, чей это самолет: немецкий ли, советский? Но мой «натурщик» страшно струсил. Глаза его вылезли из орбит, забегали растерянно по сторонам. Брови вскинулись. Рот расслабленно раскрылся. И самое постыдное — смертельная бледность лица его выявила яркие, совершенно неестественные в этот момент пятна румян. Сидящие за столом юнцы переглядываются, ехидно ухмыляются. Они нисколько не скрывают от меня своего отношения к адъютанту; больше того, они заговорщицки поглядывают на меня, как бы говоря: «Видал, маэстро, каков наш начальник?»
Я проработал весь день, но портрет сознательно не закончил: оставил вместо мундира с регалиями одни очертания.
Угадывая вкус и желания адъютанта, я его подмолодил, сделал, как говорят, из него «конфетку». Он восхищен портретом и показывает его своим подчиненным. Они лукаво поглядывают на меня из-за спины адъютанта и восторженно расхваливают портрет, льстя начальнику.
Адъютант вынимает из стола другой портрет, и начинаются сравнения. Я слышу русскую фамилию с неправильным ударением «Попов». Заинтересовавшись, подхожу. Это портрет адъютанта, сделанный другим художником. Чувствуется рука профессионала, но сравнения в мою пользу: адъютант на моем портрете выглядит красивее.
Тут приходит фельдфебель Рейнгард. Он тоже хвалит мою работу. Тогда прошу адъютанта устроить меня сегодня на ночь у моего товарища по институту Оверчука, чтобы завтра кончить портрет. Ссылаюсь на то, что Рейнгард его знает. Адъютант нервничает, злится, колеблется: по всему видно, что ему до окончания портрета не хочется отправлять меня в лагерь, а отпустить меня к Оверчуку он страшно боится. Наконец он заявляет:
— Иди, переночуй у товарища, но если побежишь — застрелю как Попова!
Мы идем с Рейнгардом к Оверчуку. По дороге он рассказывает, что московский художник, военнопленный Полов, сделавший портрет адъютанта, был расконвоирован для работы в театре, затем бежал и был застрелен в одном из ближайших сел.
Поднимаемся на деревянное крыльцо с двумя деревянными колоннами, поддерживающими деревянный фронтончик. Сдерживая волнение, вхожу в маленькую комнату и сразу узнаю сидящего на топчане Оверчука. Рядом с ним стоит солдат в полной форме часового, с каской на голове.
Анатолий в рыжем поношенном лыжном костюме. Глубоко осевшие в орбиты серые глаза его говорят о недавно перенесенном голоде и тяжелых душевных муках. У подтянутых губ не по возрасту глубокие складки.
— Кобытев!
Я улыбаюсь ему, жму протянутую мне руку.
Нас оставляют вдвоем. Анатолий прикладывает к губам палец и показывает на заколоченную дверь, которая разделяет нас с другой, «пустой» комнатой. Я понимаю его. Анатолий все время косит глазом в сторону двери. Опасения были не напрасны: через несколько часов там хлопнула тихо дверь — кто-то вышел на улицу. Мы проговорили далеко за полночь. Время от времени в незапертую дверь стучат и входит сидевший рядом с Оверчуком при моем приходе солдат из патруля. Он отдает нам по-военному честь и приветствует словами «Гутен нахт!»[19] После нашего ответа в этом же роде он уходит. Видно, адъютант дал ему крепкий наказ караулить меня.
Между ничего не значащими фразами и рассказами о том, что мы видели и пережили (здесь мы понимаем друг друга с полуслова), Оверчук обрисовал мне обстановку, в какой он находился. Он расконвоирован для работы в труппе профессиональных актеров и певцов, застрявших в Хороле. Есть в этой группе и местные любители, уклоняющиеся от угона в Германию. Они не получают жалования и пайка, как коллективы, состоящие на немецкой службе. Труппа ставит классические пьесы. Собранные за




