Жизнь и смерть хулигана. Сергей Есенин глазами друзей и врагов - Арсений Александрович Замостьянов
Аккуратно сложив пальто и котелок на диван, – подбежавшего швейцара он услал, отведя его рукой, – Есенин оказался в сером английского сукна костюме, сшитом, видимо, за границей. Ладная фигура его была очень элегантна, вокруг глаз лучилась та же ласковость, щеки были припудрены, волосы круто завиты – очевидно, у парикмахера.
– Так ты вот и есть Асеев! – начал он, усевшись и все время неотступно следя за мною каким-то одновременно и насмешливым и жалобным взглядом.
– Я с вами давно-давно хочу свидеться, – продолжал он, путаясь между «ты» и «вы». – Я ваши стихи хорошо знаю.
– Ты настоящий русский! – неожиданно заключил он, все продолжая усмехаться и жаловаться и извиняться глазами.
Есенин потребовал пива и, выпив два-три бокала, начал быстро хмелеть. Он и приехал, очевидно, не совсем трезвым. Вскоре он попросил у моей жены позволения снять пиджак. Под пиджаком оказалась шелковая рубашка и цветные сиреневые подтяжки. Он оказался гибок и плечист. К сожалению, я не помню точных его реплик в разговоре. Но общий смысл этого разговора помню хорошо.
Есенин жаловался, что ему «не с кем» работать. По его словам выходило, что с имажинистами он разошелся. «Крестьянские» же поэты ему были не в помочь. Он говорил, что любит Маяковского и Хлебникова. Они ему нравились не только, как книжные поэты, но нравилась ему их жизнь, их борьба, их приемы и способы своего становления. Я шутя предложил ему вступить в «Леф»* (* Журнал левого фронта искусства «Леф», под редакцией В. В. Маяковского.), Есенин посмотрел на меня без улыбки и, наклонившись к столу, сказал:
– Я мог бы работать у вас только на автономных началах. Чтоб выпустить собственную декларацию.
Я ответил ему, что он, наверное, смог бы не только декларацию напечатать, но что ему дан был бы целый отдел, которым он мог бы заведывать и вести по своему вкусу.
Он хитро улыбнулся и сказал загадочно-подозрительно:
– Эге! Вы бы дали мне отдел и устранили бы меня от дел! Нет. Я войду только с манифестом!
Я ответил ему полушуткой, что манифесты теперь не в моде. К этому времени он уже захмелел больше, чем это полагается в кафе. В речах его стали помаленьку вскакивать, как пузыри, непристойности. Говорил он их с той же широкой улыбкой; видя, что его не обрывают, он уже пересыпал ими разговор.
Мы стали прощаться. Он просил остаться, но глаза его уже помутнели, в них появилось тусклое озорство – и вдруг он жалобно начал говорить, как его обидели, как в переулке на него набросились какие-то ночные гуляки, как он ударил и его ударили.
– Вот видишь, – говорил он, засучивая рукав шелковой рубашки и обрывая запонку. – Вот руку разрезали – ножом ударили!.. Я, брат, теперь один не хожу… Они меня стерегут в переулке. Они дожидаются, чтоб меня живьем взять! Ну, я их перехитрю!..
Он скрипнул зубами, губы его перекосились в пароксизме бешенства. С них посыпалась беспрерывная, тяжелая, пьяная ругань. Мы с женой вышли из кафе, оставив его с Блюмкиным.
Тяжелое и мрачное чувство овладело мной. Я видел перед собой тяжело больного человека. Мания преследования, может быть, в зачаточном состоянии, но достаточно проявленная, была налицо. И мне тогда показалось, что своей улыбкой он жалуется и конфузится за себя всем и перед всеми. Недовольство окружающими, боязнь, что его обманут, перехитрят, оставят не у дел и, наконец, подстерегут в темном переулке, – вот настроения, владевшие им уже в то время и замеченные мною. Его беспокойная ласковость ко всем была как бы защитой от неожиданного удара, от враждебного размаха.
Затем о Есенине пошли слухи. Говорили, что он ночью, вскочив с извозчика, бросился в витрину, изранил себе руки до костей, порезал вены, так что была угроза ампутации. Мне тогда представилось:
«Ночь. Захмелевшую голову мотает из стороны в сторону тяжелая муть. Обрывки ссор, споров, драк и скандалов заставляют подскакивать рефлексируемое фантастическими видениями тело. На извозчике неудобно, неуютно, тряско. Может быть, вспомнились по закону противуположения: мягкий луг и свежая трава под босыми ногами. И вот влажный блеск стекла, похожего на темную, прохладную вечернюю заводь. Со всего размаха, вперед руками он бросается в него с извозчичьей тряской пролетки, как с тинистого берега».
Затем я увидел Есенина в редакции «Красной Нови». Он сидел в кабинете А. К. Воронского совершенно пьяный, опухший и опустившийся. Щегольская одежда его обносилась и вытерлась. Голос звучал сипло и прерывисто. Он читал «Черного человека».
…не знаю, не помню,
В одном селе,
Быть может, в Калуге,
Быть может, в Рязани,
Жил мальчик
В простой, крестьянской семье
Желтоволосый,
С голубыми глазами.
Воронский сидел за конторкой и плохо слушал стихи, потому что против него стоял спутник Есенина, плотный, прижимистый человек и бубнил однотонно:
– Воронский, дай пять червонцев авансу! Ну, дай три! Ну, червонец дай! Неужели не можешь уважить? И, помолчав секунду, начинал сызнова:
– Дай, Воронский, пять червей! Ну, дай два! Неужели ж жалко?
А. К. Воронский беспокойно ерзал на стуле: ему не хотелось обижать Есенина, но спутника его он, очевидно, не мог спокойно выносить.
Есенин поймал за фалду пиджака проходившего мимо секретаря редакции.
– Слушай, секретарь! Мне деньги нужны, с тебя причитается.
Секретарь, ухмыляясь, бормотал:
– Нет денег, Сереженька! Послезавтра будут, приходи.
Есенин ловил его при возвращении.
– Эй, ты! Семинарист! Давай мои три червонца!
И он сиял на секретаря пьяненькой улыбкой. А в углу припирал своим плотным корпусом редактора его спутник. Наконец, Воронский рассердился на «спутника».
– Уходите, пожалуйста, товарищ! Вы мешаете работать.
– Воронский! Дай полтора червонца. Неужто жалеешь?
Он напирал на Воронского вплотную, отрезав ему отступление в другую комнату.
Воронского взорвало:
– Отойдите от меня, говорю вам! – зашумел он. – От вас перегаром разит, мне противно! Если я Есенина пьяного терплю – так он поэт, стихи пишет отличные, а вы, друг мой, совсем тут некстати! Никаких авансов вы не получите и уходите отсюда, а то мне придется силой вас вывести!
«Спутник» покачнулся и вышатнулся из редакции. А Есенин продолжал читать сиплым шепотом с присвистом и хрипами. Но стихи его тонули в общем гаме. Он увидел меня, стоявшего у него сбоку и несколько за спиной. Махнул безнадежно рукой и перестал читать.
Я




