Чайковский. Истина русского гения - Евгений Александрович Тростин

Возвращаюсь к исполнению, вернее, проигрыванию Шестой симфонии в оркестровом классе. Дирижировал Сафонов. Инспектриса Александра Ивановна Губерт позаботилась о том, чтобы никто, кроме участвующих в оркестре, не оставался в здании. Я, будучи и любопытным и шалуном, ухитрился спрятаться так, что ни сторожа, ни надзиратели меня не нашли. В четыре часа началась игра в зале, и мне удалось подкрасться к двери и в течение двух часов слушать. Было много остановок, видимо, поправлялись ошибки и в партиях, и в игре исполнителей. Ничего, конечно, я не понял, но все же помню, что я почувствовал: что-то не совсем обычное происходит. Когда кончился класс, учеников сейчас же из залы удалили. Они вышли очень возбужденные, все чувствовали, что это совсем не то, что они слышали до сих пор. Потом я видел выходивших из зала: Чайковского, Сафонова и Гржимали вместе, а за ними в некотором отдалении остальные преподаватели. Чайковский нес огромных размеров партитуру. Лицо его было особенно сильно покрасневшим, сильно возбужденным. Сафонов с Гржимали шли немного сзади него, и все молчали. Трудно объяснить, что эти люди переживали, но ясно было мне, что произошло нечто исключительное, незаурядное…
Сараджев Константин Соломонович (1877–1954) – советский дирижер, скрипач, педагог, музыкально-общественный деятель; народный артист Армянской ССР. Профессор Московской консерватории (1922–1935), директор и профессор Ереванской консерватории (1936–1954), главный дирижер Ереванского театра оперы и балета (1835–1940). Под его управлением впервые была исполнена концертная увертюра c-moll для оркестра Чайковского.
Алина Брюллова. Пётр Ильич Чайковский
Самой трудной задачей является для меня писать о Петре Ильиче Чайковском, главным образом потому, что он был мне очень близок и мои отношения к нему основывались не только на поклонении большому, граничащему с гениальностью таланту, но я любила его лично как симпатичного, милейшего человека. Я познакомилась с ним в 1874 году через его брата Модеста, который воспитывал моего глухонемого сына. Наши близкие отношения продолжались, когда я в 1880 году вышла вторично замуж за В. А. Брюллова.
Петр Ильич был очень сложной натурой, тонкой до болезненности, вибрирующей, как эолова арфа, на малейшее прикосновение к струнам его души. Умный и образованный, как немногие артисты, он при этом был непосредствен, как дитя. Сердечное влечение, деятельное сострадание ко всем «униженным и оскорбленным», широкая помощь выше средств сочетались у него с болезненной боязнью не только толпы, но встречи со всяким чужим, казавшимся ему несимпатичным человеком. Большое общество, многолюдное собрание малознакомых людей причиняли ему всегда страдание. «Я сегодня совсем больной, – сказал он мне раз, приехав утром неожиданно к завтраку. – Подумайте, что мне пришлось испытать вчера. Анатолий (его брат, служивший в министерстве юстиции) повез меня на раут к товарищу министра, говоря, что это ему важно по службе. Народу была тьма-тьмущая, все подходили, знакомились с композитором Чайковским, все считали долгом сказать мне две-три фразы о моих вещах, всякому я должен был пожать руку, приятно улыбнуться, делать идиотское лицо. А самым ужасным искусом было пение хозяином моих романсов… И надо было хвалить, считать себя польщенным». Воображаю несчастную физиономию Петра Ильича, как он обычным жестом тер себе лысину, конфузился, как мальчик, и серьезно, глубоко страдал, страдал оттого, что страдает, что не может справиться с собой, что он неловок, ненаходчив.
В его душе было много болезненного, и, как многие таланты, он платил жестокую дань за свой великий дар неуравновешенностью нравов, припадками острой меланхолии. «Я – несчастный человек, – говорил он, – Когда я у себя дома, один, мне кажется заманчивым соглашаться на предложения дирижировать моими сочинениями, я с удовольствием, с некоторой гордостью думаю, как меня хорошо принимают, ценят, – и соглашаюсь с радостью. А скоро, скоро меня начинает глодать такая безумная тоска, и я бегу, бегу подальше от чествований, обедов, тостов и т. д.». Так, однажды, приняв предложение дирижировать в Вене на каком-то музыкальном празднестве, он тайно (позорно, по его выражению) уехал и скрылся в маленьком немецком городке, предупредив только, что он захворал. В Германии его очень любили и ценили. Немцы вообще охотники до всяких празднеств и умеют устраивать их с пышными заседаниями, бесконечными речами, доморощенными «вицами» («остротами» – нем.), с серенадами, факельцугами и т. д.; скучновато, но всегда тепло и искренне. А главное, они чествуют автора тщательно разученным исполнением его произведений. Петр Ильич на всех торжествах в его честь старался быть любезным, веселым, благодарным, но в душе у настоящего «Пети», как он выражался, царила мрачная ночь. «В Праге меня так чествовали, – рассказывал он, – так хорошо относились, как я никогда и возмечтать не мог, а все-таки было тяжко». Особенно его любили в Гамбурге, где директором музыкального общества был милый, умный старик Аве-Лаллеман, и с ним как-то Чайковский ближе сошелся. Между прочим, в минуту душевной откровенности этот самый Лаллеман, отличный музыкант, вдруг говорит Чайковскому, схватив его за руки: «У меня к вам большая просьба и, если позволите дать, совет: не вводите в ваши чудесные сочинения дикие казацкие напевы, разные трепаки. Пишите в духе нашей, европейской музыки». Он забыл, как Бетховен в русских квартетах (ор. 59) гениально обработал эти самые ненавистные русские темы. Чайковский, как очень деликатный человек, только улыбнулся и в ответ посвятил ему





