Бессмысленная радость бытия - Евгений Львович Шварц
27 марта 1957
Потом погиб человек, окруженный ненавистью, новый комендант надстройки, тощий и энергичный человек. О нем краеугольный камень жакта рассказывал, подробно приводя цифры. Это, мол, спекулянт, это, мол, вор, его, мол, надо ловить. Должен признаться, что он пытался спекулировать. Приносил нам бутылку растительного масла за цену, которая показалась неслыханной. Думаю, что по тем временам была она обычной. Так или иначе, озверевшие дамы наши хвастали, что комендант вот-вот будет взят за свои преступления. Но прежде, чем это случилось, несчастный умер на ходу с голоду. Наметились два вида смерти. Человек умирал внезапно или теряя силы понемногу — сляжет и не встанет. У нас никаких запасов и не оказалось. Из Гаврилова-Яма, куда отвезли наших ребят, приходили отчаянные письма. И когда Альтус уехал к семейству[62], мы послали с ним все, что у нас оставалось. Питались мы только пайком, описанным выше.
У нас появился жилец — Женя Рысс[63]. Он, засидевшись, остался у нас ночевать раз и другой, а потом раздумал возвращаться в свою брошенную, полуразрушенную квартиру. А я привык каждый вечер слушать его рассказы. В нашем плену от них так и веяло свободой, о чем бы Женя ни рассказывал, — о поездке в Ташкент в двадцатых годах, о путешествии в Мурманск и оттуда на траулере. К чужим воспоминаниям, ставшим как бы своими, прибавились и рассказы Жени Рысса. Он принадлежал к тому разряду художников, которые начисто лишены потребности писать. Время ли его таким сделало или беспорядочность воспитания, но он жил не для того, чтобы писать, а чтобы жить. Поэтому он так много путешествовал, так легко влюблялся. И так щедро рассказывал об этом. Для него это был единственный органический способ высказаться. А писал он напряженно, держа себя за шиворот, не отпуская от письменного стола, будто каторжника от тачки. И прелесть, и подлинность, и естественность голоса — то, что так радовало, а в те дни даже опьяняло меня в его устных рассказах, — в сочинениях превращалось в сочинение. Потом пили мы чай, честно деля паек. И, наконец, раскладывали пасьянс. В эти трудные времена мы все были немножко суеверны, и Женя, как я, придавал значение тому, выходит ли он и как часто выходит. Однажды Женя не пошел на фронт почему-то. И мы вместе собирались в Союз писателей. Вдруг объявили воздушную тревогу. Мы вяло обсуждали, идти или не идти. Он ухитрился в те дни потерять все документы и боялся, что какая-нибудь дежурная его задержит. Вдруг услышали мы знакомый удар, и дом наш закачался так сильно, что лампочка закрутилась над столом.
И телефонная трубка зацарапала о стену. Значит, где-то рядом разорвалась фугаска. Мы взглянули друг на друга и засмеялись. В те дни выработался этот странный способ отвечать на нечто выходящее из привычного ряда. Вскоре тревогу отменили. И, выйдя на канал Грибоедова, мы остановились невольно. Разрушен был дом, замыкающий наш отрезок канала. По Мойке — № 1, по Марсову полю — 7-й, тот, где живут теперь Панова, Катерли, Герман, Рахманов[64], Браусевич. Его сильно ударило колуном в самую середину. У дома с самым будничным выражением стояли грузовики, увозили покойников. Дом, уничтоженный среди белого дня с такой простотой, — тут проявлялась особая подлость и холодность войны. А Союз наш любил в те времена делать вид, что и в самом деле ничего особенного не происходит. Надо заседать на пользу Родине.
К этому времени все почти писатели мобилизованные, точнее говоря, ушедшие в народное ополчение, были демобилизованы. И мы старательно заседали. Иной раз более или менее по делу. Это когда вопрос касался снабжения. Никакие обсуждения не помогали делу. А когда как-то мы с Груздевым пошли к одному из заместителей предисполкома горсовета[65], то дело кончилось тем, что нам уменьшили паек. Объяснялось это просто — положение со снабжением становилось трагическим, а нам, по недоразумению, забыли снять какие-то небольшие льготы. А мы о них помнили. А иной раз собирали мы писателей по делам художественным, что походило на пикник в проливной дождь. Вот обсуждаем мы очередной номер журнала «Звезда». Все как всегда, только народ потемнел, отощал. И дважды заседание прерывалось воздушной тревогой, и так как дело происходило в учреждении, то всех местное МПВО принудительно заставляло спуститься вниз. В один из таких вынужденных перерывов ко мне подошел Голлербах[66]. Крупный. Сырой. Большая голова, большое лицо. Губы надутые. Он принадлежал к породе людей, говорящих серединой губ. Уголки рта казались зашитыми. Дней за десять до этого мы встретились в трамвае. Он




