...Я буду писателем - Евгений Львович Шварц
28 сентября 1952 г.
И, стоя рядом перед грудью паровоза, мы мчались через кубанские степные знакомые места и чувствовали себя до того свободными, и счастливыми, и беспечными! Было жарко, но степь еще жила. Это было в самом начале июня 1914 года. Отвратительно пишу сегодня. А чувствую то время, вижу его необыкновенно ясно. Не знаю, за что взяться. Я слишком люблю те дни, боюсь повредить своим неумением, затемнить тот свет, которым светятся они. Они светятся. Все-таки я еще не умею говорить, все еще немой, после двух с лишним лет ежедневных упражнений. Между Майкопом и Армавиром, кажется, перед самой Курганной, справа от полотна дороги, в степи белели стены, краснели крыши чьих-то длинных хозяйственных построек. Вокруг стояли строем тополя. Белые низенькие стены отразились в большом прямоугольном пруде. Гуси плавали в нем. И я почему-то так любил этот возделанный, обстроенный, неожиданный в безлюдной степи уголок, что задолго начинал готовиться к встрече с ним. Я считал бы дурной приметой, если бы пропустил его. Но на этот раз я увидел тополя и белые стены задолго до того, как стал беспокоиться о том, не пропустил ли я их, как это случалось впоследствии. Я все забывал точно, где искать его — до или после Курганной.
1 октября 1952 г.
Итак, веселые и уверенные, ехали мы в начале июня 1914 года в Армавир сдавать латынь. Там остановились мы в гостинице Джихоидзе против вокзала. Славилась она тем, что на всех ножах, ложках, вилках и тарелках было написано: «Украдено у Джихоидзе». По мощеным, но невеселым армавирским улицам (на них было, на наш взгляд, слишком мало зелени) пошли мы в гимназию узнать, когда являться на экзамен.
2 октября 1952 г.
Хмурый учитель латинского языка сообщил нам все нужные сведения, и мы вернулись в гостиницу и там в номере решили бороться. Я должен был бороться с Левкой Камрасом. Мы разделись до пояса, и я, увидев себя в зеркало, висящее над столом, очень ободрился: гимнастика, с которой я всегда начинал новую жизнь, все-таки сделала свое дело. Мускулатура моя показалась мне очень внушительной. Это меня так ободрило, что мне удалось положить Камраса на обе лопатки. Утром пошли мы на экзамен. Присутствовали на нем латинист, хмурый и нескладный, и инспектор — черный, моложавый, легкий. Был еще третий — забыл кто. Латинист сказал сердито, раздавая нам листки для перевода с латинского на русский: «Если что не поймете, меня спрашивайте». Я имел глупость подумать, что и так все понимаю, отчего едва не провалился. Читая мой перевод, латинист только кряхтел и пробормотал в конце: «Говорил вам, спрашивайте меня». Спас меня устный экзамен. Спрашивал меня инспектор необычайно легко. В те годы на экзамен для реалистов по латыни в большинстве гимназий смотрели как на формальность. Только при учебном округе экзаменовали на совесть. Из Армавира поехал я в гости к старому другу Соловьевых лесничему Косякину, в семье которого гостила Варя. Забыл название этой станции, первой от Армавира к Минеральным водам. Кажется, Овечки. Там встретил меня сам хозяин на линейке. Ехали мы дорогой, проселком между высокой пшеницей. И я до такой степени чувствовал себя центром мира, что мне казалось, что пшеница, волнами ходящая под ветром, рада моему приезду, кланяется мне. И я отвечал ей тихо, про себя: «Здравствуй, здравствуй».
3 октября 1952 г.
В большом доме Косякиных я чувствовал себя тоже необыкновенно значительным. Мне казалось только несколько странным, что старшие Косякины в лучшем случае скрывают тот восторг, что я должен был вызывать в них. Более того, они поглядывали на меня как-то странно, будто не понимая, что я за существо, будто москвичи. И много лет спустя, увидев любительскую фотографию, сделанную в те дни со всех нас в доме Косякиных, я ужаснулся. И все понял. Странный человек глядел на меня с фотографии. Волосы я опять сильно отпустил, да еще зачесывал их на лоб, потому что у меня появилась наверху лба какая-то упорная и непроходящая болезнь кожи — не то лишай, не то экзема, что я тщательно прятал. Прошла эта болезнь только после того, как я примерно через месяц, когда мы путешествовали с Юркой, тщательно вымыл лоб морской водой, купаясь где-то между Сочи и Хостой. Болезнь исчезла, будто ее и не было. А до тех пор я ее прятал с ужасом. Отцу, впрочем, показал. «Дерматит», — сказал он небрежно и прежде всего приказал остричься наголо, чего я никак не мог допустить. Итак, я выглядел с этой прической, в какой-то дикой куртке не то ломакой, не то выродком, о чем, впрочем, не подозревал. Зарядили дожди. Мы все сидели дома, играли на рояле, слушали граммофон. Среди пластинок была одна — Толстой читал отрывок из «Круга чтения», кажется. Я все заводил ее, и этот голос живого человека, старческий и слабый, мучил меня. Он никак не сливался с моим представлением о Толстом. Толстой был вне нашего мира, в мире воображаемом что ли, а




