...Я буду писателем - Евгений Львович Шварц
26 сентября 1952 г.
У него была переплетенная книжка, точнее, тетрадь, в сером полотняном переплете. Там и были записаны все его сочинения — отрывок из романа, рассказ, какие-то наброски. Кажется, эта тетрадь и была у Куприна, и он дал совет Коле Мочульскому писать каждый день, наблюдать жизнь, быть кратким и так далее и так далее. Я не верил, что из Коли может выйти писатель, хотя сам он нравился мне чрезвычайно. Мирра была совсем еще девочкой, нашей сверстницей, и она первая из нашего круга вышла замуж, ждала ребенка. Поселились они в доме Мужицкого, где в давние времена, еще до нашего знакомства, жили Истамановы. Я бывал у Мочульских, разговаривал с Колей о литературе и видел, что чувствует он ее много меньше, чем Борщевский со своими пародиями на бульварный роман. Он не казался мне настоящим, хотя объяснить, что это такое, я не мог бы. Впрочем, и сам Коля не решил еще окончательно, кем будет. Оказывается, он мечтал еще и о сцене. И на одном из концертов в Пушкинском доме он вдруг выступил с чтением отрывка из «Кому на Руси жить хорошо». Это было отлично. Он очень сильно сказал: «Он до смерти работает, до полусмерти пьет». Талант, подумал я с уважением. Пока Мирра была беременна, мы заметили, что Коля легкомыслен, невозможно легкомыслен, на наш взгляд. Несколько раз его замечали в саду с Ниной Янович, загадочной и капризной Олиной сестрой, которую моя мама упорно считала истеричкой. В один прекрасный день папа сообщил, что Мирра родила в больнице мальчика. Скоро я увидел его в большой комнате у Мужицких со стенами не майкопскими, не выбеленными, а выкрашенными масляной краской. И ребенок поразил меня своим необыкновенным сходством с отцом. А месяца через два тем, что сходство это исчезло начисто, когда черты лица ребенка округлились, расплылись.
27 сентября 1952 г.
Вот так я и проводил последние месяцы мирной жизни: то у Соколовых, то у Соловьевых, то во флигеле у Фреев. Юрка играл на скрипке, Фрей на виолончели, часто у Соловьевых собирались, играли трио Гайдна. И я, едва научившись разбирать ноты, все импровизировал на рояле, искал путей полегче, как бы избавиться от учения, «повернуть в конюшню». И все это было как бы фоном, как бы не в фокусе, а главной все оставалась моя любовь. Те немногие часы, что проводил я с Милочкой. Появились у меня еще одни знакомые — Зубковы. Старшая, в очках, серьезная, суховатая, была подругой Милочки. Вторая — Вариных лет. Старая, добрая мать, вдова, страдающая экземой, которую никто не мог вылечить. И кроме улицы, городского сада, дома Крачковских, появился еще дом, где я встречался с Милочкой. Я знал теперь Милочку много-много лучше, чем прежде. Я замечал, что у нее есть недостатки. Знал, что в искусстве она не видит часто того, что легко угадывали Юрка, Варя Соловьева и я. И на рояле играла она хуже Вари, Наташи, Маруси Зайченко. Иной раз лицо ее, изученное до малейшей черточки, казалось мне не таким уж ослепительно прекрасным. Да еще ей почему-то пришлось постричься. Почему — она так и не сказала. Ее густые, несколько жесткие волосы исчезли. Ходила Милочка в чепчике. Нюра Зубкова однажды принудила Милочку снять его, и я увидел голову мальчика в густых вьющихся кудрях. К весне чепчик можно уже было снять, и Милочка стала похожа на Топси. Косы ей шли больше. Внутренний неподкупный наблюдатель говорил твердо: «Эта прическа хуже. Гляди — она сейчас некрасива. Слышишь — то, что она говорит, — нелепо». Но это ни на капельку не уменьшало мою любовь. Мне только делалось больно за нее. И только. А время шло к весне, и Милочка начинала оживать. Она слышала то, что я говорю. Радовалась моему успеху на музыкальном утреннике. Позволяла иной раз взять себя за руку, обнять за плечи. К весне появился у меня новый друг — Левка Оськин. В реальном училище состоялся вечер — самый блестящий из всех. Его устроитель, Бернгард Иванович, поставил чеховскую «Жалобную книгу», инсценировал старинную, трогательную, простенькую французскую песенку о солдате, который просит руки королевской дочери, и режиссировал и остальные номера вечера. И он прошел с огромным успехом. В песенке (ее пели по-французски, а на бис — по-русски) был прелестен Миша Чернов, исполнявший роль королевской дочки. Но неслыханный успех имел Левка Оськин. Он мелодекламировал «Чертовы качели» Сологуба так, что они произвели трагическое впечатление, и необыкновенно смешно сыграл человека, который в «Жалобной книге» написал: «Хоть ты и седьмой, а дурак». Всю роль провел, хохоча. Я почтительно похвалил его, и мы стали друзьями с ним. Как я вижу теперь, Юрка Соколов появился в Майкопе очень рано. Теперь мне кажется, что по причинам денежного характера он не дожил второго семестра в Петербурге. Это при тогдашней предметной системе в университете было возможно, экзамены разрешалось сдавать и осенью. Во всяком случае, приехал он много раньше Сергея. Мы встречались часто, почти все время, говоря точнее, проводил я либо у них дома, либо на участке. Говоря точнее, мы скорее почти не расставались. Юрка рисовал, а я валялся на диване в той самой комнате, где прошло столько дней моего детства. Валялся и читал. Либо мы разговаривали о том мире, в который входили. После долгих колебаний показал я Юрке свое стихотворение «Четыре раба», скрыв, что оно мое. А когда он сказал, что в стихотворении «что-то есть», я назвал автора с такой охотой, что Юрка улыбнулся. И с тех пор я все свои стихи показывал ему. И он обсуждал каждое мое стихотворение со своей обычной повадкой, начиная или собираясь начать говорить — и откладывая, пока мысль не находила наиболее точное выражение. И я обижался, если он ругал меня, и отчаянно, но не слишком уверенно спорил и полностью соглашался с ним, когда проходила обида. К этому времени у меня была теория, объясняющая необыкновенную неуклюжесть моих стихов. Я услышал где-то еще одну строчку, на этот раз Верлена[73]: «Музыка прежде всего», и стал доказывать, что это верно. Но музыка — не в аллитерации и не в звуках




