Предчувствие счастья - Евгений Львович Шварц
18 июля 1954 г.
Я к этому времени точно знал, с каким выражением говорит Яшвили вещи, в которых заключается двойной смысл. Вот с непоколебимо серьезным лицом бросает он как бы в сторону: «Я до того люблю Никиту Семеновича, что совершенно прощаю ему его стихи!» А если говорит он о женщинах и странностях любви, то глядит пренебрежительно и насмешливо, но вместе с тем полон интереса и внимания к теме. О моей любви к детям говорил Яшвили, соединяя два вышеописанных выражения. Любовь, любовь! Тут была она низколоба, не глядела в глаза, была проста в желаниях, и сложна, и неразборчива в путях к цели. Рассказывали о молодой докторше, которую долго преследовал своей любовью некто. Но безуспешно. Тогда он вызвал докторшу к больной в селение. Она поехала по фальшивому этому вызову — и схвачена и брошена в сарай, где некто и добился своего. И рассказывали об этом и с возмущением, и со смехом. Московской артистке в сильный дождь шофер предложил доехать до гостиницы и умчался с ней за город, где, пригрозив ножом, изнасиловал. Его поймали. Нашлись еще жертвы. Обнаружилось, когда шел процесс. Шоферу дали пять лет. И мой знакомый профессор-грузин, философ, юрист, с искренним недоумением спросил: «За что пять лет? Ведь она получила свое удовольствие». Иной раз казалось мне, что тут жар страсти, как солнце над пустыней, выжигает в человеке и разум и самую силу. Плодоносность. А иной раз я и завидовал. Возвращаюсь к нашему путешествию. Мадам Вильдрак, и без того особа невеселая, к вечеру первого дня и вовсе заволоклась тучами, стала держаться за щеку, рассказывать, что у нее «невральжи». Обернулось невральжи просто флюсом, и мадам отвезли в Тбилиси. А когда вечером спросили у мужа, не беспокоится ли он о ней, он весело улыбнулся и ответил, что нисколько. К вечеру первого дня приехали мы в Цинандали, некогда имение Чавчавадзе, а впоследствии, до революции — удельного ведомства.
19 июля 1954 г.
Дворцы и уцелевшие, ставшие музеями усадьбы никак не напоминали мне о бывших владельцах, скорее разрушали представление о них. Имение Чавчавадзе существовало, а «чавчавинская Нино» жила в другом мире, в воображаемом. И исчезала при попытке представить ее на этих просторных и длинных балконах. Последнее письмо Грибоедова всегда меня трогало, но и оно, воспоминание о нем, побледнело в доме его жены. Чем славилось Цинандали? «Кахетинское вино и чавчавинское Нино». Мы говорили об этом вечером, сидя при свечах, за столом на балконе. Погас свет, и поэтому-то и горели свечи. И поэтому, к огорчению Вильдрака, который и сам был виноделом-любителем, — нам не показали знаменитые подвалы Цинандали. Но он хвалил розовое, деревенское, как нам его назвали, кахетинское вино. И был разговорчивее, чем обычно. И мы не без сочувствия объяснили это припадком «невралгии» у мадам. Помнится, что Яшвили не говорил с гостями непосредственно, хоть и владел французским. Разговоры шли через переводчицу. Днем подъехали мы к городу Сегнахи, и я увидел, что в Грузии сохранились не только башни, в детском нашем представлении об этом понятии, но и крепостные стены. Они тянулись вокруг города — высокие, наивные, как хевсур со щитом, уверенные в своем праве на существование. Следуя неровностям холмистой местности, вверх-вниз опоясывали они Сегнахи, и въезжающему в крепостные ворота казалось, что за ними должен начаться другой мир. Так во всяком случае показалось Леве Левину, а я почувствовал, что он выразил и мое ощущение. Но за стенами города увидели мы обычные дома и улицу. Только лиловая, и светящаяся, и в то же время как бы подернутая дымкой огромная долина, а за нею великолепная громада Главного Кавказского хребта принадлежали к другому миру. Я, Левин, мадам Люк Дюртен и переводчица сидели на террасе, как бы висящей над всеми этими чудесами, и беседовали.
20 июля 1954 г.
Переводчица, разбитная бабенка, успела разузнать, что мадам Дюртен недавно выдала дочь замуж и теперь хочет наконец пожить для себя. Учится пению. Муж раздражает ее своим безразличием, вечной рассеянностью. Когда замирает он в неподвижности, расставив свои большие ноги, задумавшись глубоко, склонив на бок свою большую и длинную вместе с тем голову, мадам подмигивает переводчице, указывает на мужа глазами, пожимает плечами. Мадам была куда подобраннее мужа, но молодость в ней я, по жестокости тогдашнего своего возраста, не соглашался признать. Правда, и старости тут не ощущалось — но была мадам взрослая, безнадежно взрослая, полна той самой почтенной взрослости, что в детстве заставляла думать: неужели и они... В борьбе со всеми признаками возраста мадам несколько обесцветилась, потеряла всякие признаки всякого возраста, кроме некоторой массивности фигуры. Впрочем, глаза ее глядели на нас просто и весело, и владей мы французским языком или она русским, и если бы встретились мы по своему желанию, а не по воле случая, то могли бы и сойтись более по-человечески. А сейчас вечное напряжение путешествия нечем было убрать. Впрочем, мадам не без интереса говорила о французских писателях. О Селине — с раздражением[98]. Цинизм его никого не поражает. Арго, которым написана его первая книга, быстро приедается и во второй только раздражает. Зато о Жюле Ромене говорила она




