Жизнь и подвиги Родиона Аникеева - Август Ефимович Явич

— Крепко же тебе досталось, мальчик! — сказал Лушин участливо. — Даже не верится. Столько ударов и катастроф. — Он немного помолчал. — Зато человеком будешь. Здесь, пожалуй, ни к чему вспоминать имена родных и друзей. В таких местах чем меньше мы говорим о других, тем лучше для них и для нас.
Родион молча кивнул. Он начинал понимать основательность людского недоверия. Ведь еще немного, и Владо-Владовский столкнул бы его в пропасть, к краю которой так ловко и коварно подвел. И он сказал себе, что отныне будет молчать.
За те дни, что оба пробыли вместе, узники подружились. Что-то общее было в причудливо-свирепой биографии Родиона и его, Лушина, и не столько в событиях и поступках, сколько в самом духе исканий и беспокойства о людях. Лушин-Коростель начал свою жизнь тоже неоперившимся юнцом: за участие в студенческих беспорядках его сослали в Сибирь. Два года спустя он бежал, был пойман и сослан еще дальше. Он был неукротим, последний его побег по тайболе был третьим по счету.
Лушин располагал к откровенности, хотя о себе почти не говорил.
Как некогда Шуйский, он спрашивал Родиона, для чего ему быть полководцем и где та страна добра и справедливости, которую он ищет.
Родион охотно отвечал.
— Разве защита отечества не самая благородная идея? — говорил он возбужденно и страстно. — Разве стремление отдать полностью свои способности родине не достойно уважения?.. — Вдруг с недоумением развел руками и добавил вопросительно и печально: — Но пока я еще ничего не нашел, ничего кроме зла и горя.
— Это потому, что ты не там ищешь, — сказал Лушин, — Ты ищешь идеальную, заоблачную страну. Опусти глаза на землю. Ты вот не можешь забыть про мертвый дом…
— Никогда, сколько я буду жить, я не забуду Шуйского, Раскина и Ков-Ковича, — сказал Родион с болью.
— Людей не надо забывать, — мягко сказал Лушин. — А вот страх перед мертвым домом необходимо забыть. И чем скорей, тем лучше.
— Это нельзя забыть, — прошептал Родион.
Они сидели рядом, близко склонясь друг к другу, почти касаясь головами, смутные, неясные, загадочные в сумраке. Было в них что-то общее, таинственно схожее в их исхудалых, сосредоточенных лицах.
— Защита отечества, ты прав, бесспорно благородная идея, — сказал Лушин после долгой паузы. — Но если отечество — страна кнута и рабства, не лучше ли пожелать ему поражения? Или ты хочешь защищать отечество Владо-Владовского?
— Нет, — резко, с ненавистью сказал Родион.
— Тогда зачем тебе война? Для личного возвышения?
— Нет, нет, что вы, — протестующе отмахнулся Родион.
— Тем лучше, — сказал Лушин, тихо улыбаясь. — Личное честолюбие всегда вело к тирании. — Он снова помолчал. — Твоя беда, что ты один. А в одиночку не воюют. Подумал ли ты, каким людям собираешься служить?
Шуйский тоже спрашивал Родиона об этом.
— Одно дело служить сильным и богатым, совсем другое — угнетенным и обездоленным, — продолжал Лушин. — Нет абстрактного добра, нет абстрактной справедливости. Все понятия классовые, непримиримо классовые. В том и бессилие пацифизма, что он борется не с болезнью, а с больным. Пойми, мысль, оторванная от жизни, может привести куда угодно, только не к истине. Если ты будешь служить сильным мира сего, могу заранее предсказать, что станется с тобой, — проговорил Лушин с иронической и злой ноткой в голосе. — Со временем тебе простят твои грехи и странности и даже твою смутную мечту о стране добра и справедливости. Ведь это она привела тебя сперва в мертвый дом, а теперь сюда. Зато тебя пустят на такие дела, что ты ужаснешься, если к тому времени в тебе останется хоть искра совести. Не перебивай, слушай дальше! — сказал Лушин, заметив негодующее движение Родиона. — В каторге я встретил странного человека с не менее странной фамилией Сволочёв. Афиноген Сволочев. Был он приговорен за убийство к вечной каторге. Тихий был, задумчивый, молчаливый. Только глаза какие-то тревожные и безумные, и смотрел он всегда куда-то мимо человека, в одну точку, смотрел тяжело и неподвижно. Время и болезнь крепко побили его, он доходил свои последние дни. «Людского суда не боюсь, — говорил он мне. — Перед людьми кто не виноват. А божьего суда боюсь. Страшно. Не глохнет память и молчать не желает». Он рассказал мне свою жизнь как на исповеди. Мне запомнился его рассказ дословно. Услышишь — поймешь почему.
«Служил я у хозяина смолоду, — рассказывал он, — верой и правдой служил. Был ему предан, как тысяча собак. Что хозяин скажет — закон. Скажет, прыгай в огонь — прыгну, скажет, убей — убью. Я из скопцов, ни семьи, ни родни. Веселый был хозяин, живой, меня сызмала приветил. Щедрый. Монастырям благодетельствовал, чтоб молились за него, а на паперть выйдет — полные карманы медяков, ни одной нищенки не обойдет. А говорил иносказательно, сразу и не поймешь его. „Не то, говорит, понимать надо, что сказано, а то, что не сказано“. Жил при нем старик отец, которого господь бог наказал долгой жизнью. На людях только и слышно: „папаша“, „вы“, „берегите себя“, а с глазу на глаз совсем другие слова: „Чтоб ты сдох, чертово чучело!“ — „Живьем в могилу гонишь“, — отвечал старик в слезах. Чем старик хозяину мешал — уж и не знаю. Мне, бывало, говорил: „Устал старик от долгой жизни. На севере живет народ — чукчи. У них разумный обычай: как наступит старость, бесполезная, тягостная для всех, так они старика отправляют к верхним людям, душат его ремнем. Старик даже сам просит, чтоб его удушили“.
Сжалился я над несчастным стариком и над хозяином и помог господу богу прекратить их страдания. На сонного навалил подушку, он раза два дернулся и притих. Много ли старику надо? Очень убивался хозяин. „Одно, говорит, утешение, что помер отец во сне, не мучился и преставился, как праведник“.
— Но ведь ты убил человека, — сказал я Сволочеву.
— Не я убивал, — ответил Сволочев, не глядя на меня. — Верный слуга что солдат — на нем греха нету. Только ты не сбивай меня с ходу моей памяти, Александр Иваныч! — Он тяжело дышал, и вид его, вид доходяги на краю могилы, ни раскаяния, ни сожаления не выражал, а только досаду на меня за то, что я прервал его рассказ. _ Время, как вода, все заглатывает, — сказал он снова. — Стал хозяин мне про свою „чертову дыру“ говорить, про свое поместье. А поместье — дай боже, но ежели