Мои женщины - Иван Антонович Ефремов
С такими размышлениями я впал в состояние лёгкой и светлой печали, какая бывает на пороге недостижимого, а тут судьба нанесла мне очередной свой удар — по поганой чиновничьей ошибке запретили Монгольскую экспедицию перед последним завершающим годом её работы, накануне реализации всего подготовившегося в прежние годы успеха.
Поскольку об экспедиции неудачно доложили «самому», «великому», то никакие исправления были невозможны и все засланные туда деньги, снаряжение, люди и машины были возвращены на чиновничьем страхе (вместо того, чтобы законсервировать и в последующий год возобновить).
Это тяжёлое огорчение на время отвратило меня от палеонтологии, и я занялся литературой и также ушёл в своё любимое убежище — древнюю историю и Элладу.
В экспедиции я отошёл от пермской работы и ещё не начал новую, но зато много размышлял, вернувшись к своей очень старой теме — о женской красоте и красоте вообще, её основах в биологическом понимании. Читал много и впервые стал собирать то немногое, что попадало к нам из заграницы при ханжеском «целомудрии», установленном «великим горным орлом» от явной импотентности. Подумывал написать что-нибудь из эллинского прошлого, но ничего ещё не родилось после гобийских пустынь.
С таким вот открытым всему и незанятым настроением я поехал со всем семейством в Крым, в Коктебель, в накопленный за экспедицию долгий отпуск.
Семейство потом уехало, а я остался на всю осень.
Свидание с милой крымской землёй после четвертьвековой разлуки было захватывающим. Давно, в трудные дни Отечественной войны, в острой ностальгии по тёплому морю, сухой и тёплой земле с великолепными деревьями, со всем очарованием светлой и яркой Эллады я написал «На краю Ойкумены» и ещё раньше «Эллинский секрет». В 1950 году последний всё ещё не вышел («мистика»), а «Ойкумена» была напечатана всего год назад.
После крушения экспедиции, недавно выздоровев от опасной болезни, поставившей меня на грань смерти, после встречи с Т.И.Ю., резко показавшей мне всю неполноту моего теперешнего существования, я особенно остро воспринимал прелесть Крыма и жадно впитывал все давно забытые ощущения: прозрачного моря, сухих и тёмных бархатных или серебряно-лунных ночей.
Крым всё ещё был основательно разрушен, в особенности такой его захолустный (тогда!) район, каким был Коктебель, и в этом захолустье, разрушении, малолюдьи было совсем особенное очарование тех лет.
Дом Писателей[85] размещался практически всего в трёх домах побольше — Волошинском, «Сером» и «Ленинградском», удалённом через маленький парк бывшего пионерлагеря. Было ещё несколько меньших одноэтажных домишек, чуть ли не хижин, на «ленинградской» территории.
Зато население дома в основном состояло (и задавало тон) из москвичей и ленинградцев, давних знакомых вдовы Волошина Марьи Степановны[86], писателей, редакторов, инженеров, переводчиков и прочей интеллигенции, очень слабо ещё разбавленной куда более серыми украинскими писателями и поэтами. Но «крупных» писателей было очень мало — Коктебель ещё не стал модой.
И пляж — в особенности в удалении от дома — или по направлению к даче Юнге[87] (развалины), где шёл сплошной пустырь, или к Лягушачьей, где уже за дорогой из деревни попадались лишь редкие купальщики (недавние переселенцы в Планерском[88] совсем не купались!), был совершенно свободен, чем и пользовались более смелые как мужчины, так и женщины, купавшиеся нагими без всяких костюмов и загоравшие так же (помню жену Рубинштейна, Пешкову, Людмилу Толстую и т. п.).
Директором был приятный и очень интеллигентный человек, сестрой-хозяйкой — Любочка, а над всеми нами царила Мария Степановна, дом которой был центром Коктебеля. Каждый вечер там собирались, Мария Степановна рассказывала, читала стихи Волошина, кто-нибудь читал свои и кто-нибудь что-нибудь рассказывал. Нередко и я бывал центром внимания, или рассказывая что-либо из своих путешествий, или новые научные открытия, или просто пересказывая недавно прочитанное в английской литературе (помню Хаггарда, Meirsa's Rovenge).
И, конечно, вся библиотека Волошина была в моём распоряжении. Я наслаждался тишиной его кабинета, без конца просматривая там комплекты журналов «Мир искусства», «Аполлон», «Весы» и т. д., читая эллинских поэтов и Кама-Сутру Ватьсьяяны, с которой я познакомился именно там.
Всё это — море, пустынная земля и берег, эллинские поэты и индийская наука любви, вечера общения с интересными (для меня, одичавшего в Монголии) людьми создавало определённое настроение, ещё более усиливавшееся ночными купаниями в лунном море, несмотря на дурацкие преследования пограничников: после 11 часов за пределы сада дома на берег выходить запрещалось — хватали и волокли на заставу — характерная черта Крыма сталинского (да и посейчас) времени.
Всю эту вступительную часть я описал для того, чтобы было понятно моё особенное настроение того лета и осени: спокойное, открытое и эллинско-индийское отношение к физической любви, красоте тела и женщине. Я не искал любви — она уже тихо зрела во мне после первомайской демонстрации, но не отказывался от общения с людьми и женщинами в частности, но не было никого, кто бы увлёк меня, потому что мой интерес был — к древним богиням критянско-финикийского типа великой богини.
И вдруг такая женщина появилась.
На одном из вечеров у Марии Степановны я заметил молодую (лет 26-28) женщину, державшуюся как-то особняком и даже сидевшую отдельно в уголке, в заднем ряду стульев. Сильно загорелая, с серыми, широко расставленными глазами, с узким носиком, ноздри которого были слегка расширены, с круглым, даже чуть скуластым и от этого квадратноватым лицом, она бросилась мне в глаза сначала лишь только жадным вниманием к моему рассказу (в тот вечер рассказчиком выступал я). Когда рассказ окончился и слушатели стали выходить на балкон (мы собирались в кухне-столовой), я проследил глазами за незнакомкой, и её фигура, обрисовавшаяся в лёгком сарафане на лунный свет окружающего ландшафта гор и моря, была такова, что у меня захватило дух. «Великая богиня» собственной персоной, хотя незнакомка вовсе не была высока, величественна или выдающеся прекрасна. Но это была женщина — воплощение индийских канонов!
Она ушла, и я как бы невзначай спросил писателя Р., старого коктебельца, не знает ли он, кто это?
Тот с вредной улыбочкой сказал: как же, как же, и тут же поведал мне, что это некая Ирина Кондратьевна Воскресенская, ленинградка, живёт здесь с больной маленькой дочкой, но только изредка появляется в доме, и у Марии Степановны, потому что про неё дурные слухи, но что она знает про них.
— Как? — удивился




