Дворики. С гор потоки - Василий Дмитриевич Ряховский

— Вот это тебе поездка!
Рассказывать о ночной проделке Петрушке не пришлось. Утром он услышал, что Каторга «томится» и Митька уехал за попом. Марфа, посетившая больную в расчетах на то, что она могла оказаться полезной со своими лекарствами, рассказывала жалостно и напрочет:
— Дивное дело, лю́дюшки, с этой бабой случилось. Вот мы говорим, что бога нет, есть он, батюшка, есть! Вышла баба до ветру, — ночь кругом, никто не жукнет, — вдруг ее как вихором подхватило! Она и молитвы читать, и заклятия, да разве от вышней силы есть заклятия, раз пришло время за грехи рассчитываться? И ее в одной рубахе, босиком за курган вынесло, а там и поставило на ноги. Это еще она сама такая бедовая, другая на ее месте окачурилась бы семь раз. И вот подошел часок смертный. Она и плачет и за доктором просит съездить, да разве против силы божьей пойдешь?
Петрушка слушал бабий разговор, доносившийся к нему на черную половину. Сначала он помыкнул было рассказать про ночное происшествие, но сдержался, а после рассказа Марфы на него пахнуло жутью необычайного, даже не поверилось, что это он отнес Каторгу, а не тайная сила.
— И вот, бабочки, — рассказывала Марфа, — все думаем мы о смертном часе. А он сам объявится. Недавнушка рассказывала Катерина. Будто — по осени этой с ней было — вышла она за двор, и вдруг мчится телега. Уж так мчится, прямо гром вокруг. Мчится это телега и остановилась около нее. Она видит, поднимается из-за грядушки большенная черная голова и спрашивает дорогу на Бреховку. Катерина показала, и телега опять как загрохает!.. А тут и петух крикнул. И ни телеги, ни лошадей, нет никого. Вот она и дорога на Бреховку. На этой дороге ей и смерть обозначилась.
Три дня томился Петрушка раздумьями. Ночная шалость завершилась трагедией. Каторга умерла. И вместо веселого рассказа на сердце осталась тяжесть. Он никому не сказал об этом, даже Митьке, запившему с радости и после похорон избившему Ермоху до полусмерти.
32
Присмотревшись к людям, Губанов решил приступить к исполнению своих прямых обязанностей. В его задачу входили не только закладка опытного поля, но и продвижение в среду отрубников агрономических знаний, популяризация машинной обработки, травосеяния, правильного и культурного севооборота.
Первая сходка прошла мирно. Опытное поле не вызвало возражений, тем более, что устройство его не задевало ничьих интересов. Ерунов сам вызвался вырезать поле на своем участке с заменой его натурой. На том и порешили. И здесь же Губанов изложил план своих бесед, коротко сказал о пользе знаний для сельского хозяина, сослался на опыт заграницы и просил в следующий раз собраться всех.
Он говорил просто, будто хозяйственно советовался с соседями, и всем видно было, что он знает дело, о котором говорит.
Даже Дорофей Васильев сказал глухо, поглаживая колени:
— Начинать надо и нам. Это дело подходящее.
Но следующая сходка не была похожа на первую.
Губанов говорил о почве, об удобрениях и семенах. Сзади него, на стенке, были развешаны красочные плакаты, во время рассказа он, когда это требовалось, касался палочкой этих плакатов и подкреплял свои слова. Вначале ровный, бесстрастный голос Губанова к концу беседы поднялся, зазвенел глубинным волнением. Он говорил о российской нищете, о том, как малоземелье съедает народ, как ширится в стране нищета и отчаяние.
— Мы делаем половину дела. Даже ничего не делаем. Все эти удобрения, анализы почв, улучшенные семена для народа — пустые слова. Несомненно, что корень зла в другом. В том, что на земле сидят пауки, они охватили ее своими щупальцами, сосут из нее соки, жиреют, а народ дохнет на аршинной полосе, ест лебеду. Ясно, что при таком положении агрономические знания — это золотые пуговицы на дырявом кафтане. Нечего пришивать застежки, раз с плеч съехала одежка, но…
— Но позвольте слово сказать. — Ерунов встал и одернул рубаху. На него обернулись все, но он выдержал ощупывающие взгляды и заговорил: — Одно дело удобрения и прочие приспособления, а другое земля. Этого касаться мы не должны. Это — дело высшей власти, а против власти мы не говоруны. Антимонии эти нас могут довести до петельки. Это — раз. А два — то, что сейчас монаршей милостью крестьяне получают землю. Без земли остался только тот, кто работать не желает, иными словами — природный лежь, кто лежма ест.
Зызы давно глядел в рот Ерунову. Согнув в локтях руки и наклонившись вперед, он словно ждал знака, чтоб броситься на говорившего. И когда Ерунов, передохнув, закопался пальцами в бороде, Зызы свистнул носом, чиркнул слюной и затоптался на месте.
— З-за почему нельзя говорить? Кто нам закажет? Дохнет народ? Дохнет! Ты хорошо живешь? Ге-ет мы и так знаем. А чем ты живешь? Мухлевкой! На твоих полях можно развернуться, ежели еще и деньжонки без счету в сундуке.
Все задвигались. Губанов нервно затеребил между пальцами палочку и крикнул:
— Давайте потише! Иван, уймись!
— Я уймусь, но я против правила идти не позволю. Где она, земля-то? Га!
Спор поглотил жесткий голос Губанова. Он с брезгливой гримасой глянул в сторону Ерунова и строго выговорил:
— Мы отклонились от существа нашей беседы. Конечно, малоземелье, безземелье, царствующие ныне в России, к культурному способу хозяйствования имеют самое тесное отношение. Всякое улучшение характера хозяйства мыслимо только на больших земельных площадях. Но раз в данном случае мы имеем перед собой мощные хуторские хозяйства, то…
— Мощей-то сколько хочешь, а по видам и больше будет. — Артем с усмешкой поглядел в угол и подмигнул правым глазом.
— Артем Сергеич, прошу не перебивать! — Голос Губанова вдруг преисполнился жесткой настороженностью. Он начал было снова говорить о типах хозяйства, о значении выпаса, этой недоброй основы общины, но внимание слушателей было уже утеряно. Бесстрастные книжные слова неожиданно слились с близкой жизнью, взворошили давно припасенные слова, всем хотелось докончить спор.
Ерунов заерзал на лавке, передвигая шапку с уха на ухо, хмыкал и загадочно усмехался. Наконец он не выдержал и перебил плавную речь Губанова:
— Все это мы знаем. В зубах навязло.
— А тебе чего же хочется? — огрызнулся на него Зызы.
Но Ерунов не обратил на него внимания. Он еще шире осклабился, и скулы его подернулись блестками пота.
— О труде я хотел слово ввернуть. По-моему,