Непрощенная - Альберт Анатольевич Лиханов
Сквозь снег пробились с лопатами в руках к бригадиру Иннокентию. Там же, в бане, он помог одеть папеньку в чистую одежду, которую собрала мама, и сказал, выйдя на улицу и закурив цигарку с махрой, пыхнув в небо, навстречу несущемуся оттуда, не устающему падать потоку снега:
— Вот и изработался ещё один русский мужик, царствие ему небесное.
Только так и отпели папу.
А тишь такая стояла! Если дождь голосист, и на голоса свои многообразен, то снег, падающий стеной, летящий сверху лавиной снежной, в силу неземного таинства этих снежинок, даже в невиданном их изобилии, — тих, вкрадчив, молчалив. И это молчание поглощает любые, самые горькие звуки. Даже громкий женский плач...
Так он и валил непрестанно ровно трое суток. И они не знали, как вывезти гроб с отцом в недальнее село, — лошади, и даже самый верный конёк, друг отцов Ермоша, не могли пробиться сквозь высоченные, выше них, сугробы снега.
Иннокентий сбил домовину в никитинской ограде, собрал мужиков, и они не без труда, с которым раньше не встречались, отрыли в лесочке, неподалёку от Алёнушкиного дома, сначала площадку от снега, которую всё время заваливало, а потом ломами и топорами отрыли могилку для малословного соседушки.
И холмик, и временный крест тут же занесло снегом, а поминки затянулись надолго — деваться народу было некуда, и все вроде даже втайне обрадовались, что вот, гляди-ка, не было счастья, да несчастье помогло: собрал их под снежными завалами добрый работяга Сергей Кузьмич, земля ему пухом!
На четвёртый день, ровно по указу, снег перестал, и Алёнушка с мамой бросились по пояс в снегу к могилке и застыли, поражённые красой: полянка, усыпанная снегом, на крестике высокие намёты снежные, а всё вокруг сияет, и снег голубым отдаёт. Благодать земная, или, вернее, небесная, зовёт к утешению, к пониманию, что жизнь, оконченная так благостно, — перед смертью покойный сам себя ещё и приготовил, обмыл, только вот бельё чистое сам надеть не поспел, — и отход мгновенный, без мук, — это же благодать.
Так-то оно так, но стояли они рядом — нестарая вовсе маменька и девочка её Алёнушка, потерявшие благодатного своего мужа и отца, — и плакали, плакали навзрыд, не соглашаясь с красотой прибранной природой могилки и нежданной — а когда она жданной-то бывает? — кончиной главной их опоры, силы и надежды.
6
Про войну деревня узнала от Алёнушки: с утра она отправилась в школу, не на уроки, а просто так, ведь были каникулы, да ещё воскресенье, а дома делать было нечего, перевалило девочке к той поре уже за двенадцать лет, и тянуло её или к таким же, как она, — а в сельце-то народу этаких лет немного перебывало, — или к кому постарше, кто к себе допускал.
И была это Софья Марковна.
После смерти отца маменька Пелагея Матвеевна почему-то всё жалела дочку, давала ей подольше поспать в выходные, сама задавая утренние корма скотине, сама выдаивая корову и выгоняя её к общему деревенскому стаду, так что Алёнушка отоспалась досыта, неспешно позавтракала, надела платьице получше из всего-то трёх её платьиц, и неспешно пошла к сельцу.
Ещё издали она почувствовала непонятное беспокойство, в котором обреталось село, резкие крики, которые вообще-то в прежние, даже праздничные дни, слышались редко.
Дверь в школу была двустворчатая, одна половинка всегда прикрытая, зацепленная на крючки у пола и у потолка. Но на этот раз она была нараспашку.
Первое, что увидела Алёнушка, войдя в школу, были два чемодана. А в классе направо слышались возбужденные голоса. Говорили учителя, громче других — Ольга Петровна.
— Война, война! — громко говорила Ольга Петровна. Перед ней стояли, понурив головы, Софья Марковна и Сара Семёновна. — Для всех война! Не только для вас! Но и для нас! А вы — сразу побежали. От кого? От учеников своих? А куда? Это-то знаете?
Софья и Сара смотрели на неё, не отвечая. И у той, и у другой в глазах стояли слёзы.
— Что же это за учителя? Всё бросили и побежали!
Только тут Ольга Петровна обратила внимание на Алёнушку — махнула рукой на неё:
— Вот видите! Она к вам! — обернулась к девочке. — Ты — к ним?
Алёна кивнула, ничего ещё не понимая.
— Ну, вот! Она к ним! К любимым своим учительницам! А их нет! Они убежали, как... как...
— Ольга Петровна! — почти заплакала Софья Марковна. — Да поймите вы! Мы же от них бежим, давно бежим! В никуда! Немцы нас уничтожают! А мы....
— Ни за что не уничтожат! — Ольга Петровна будто от имени какой-то власти говорила. Громко. Уверенно.
На учительниц это произвело такое впечатление, будто их хлыстом стегнули.
— Вы не знаете! — крикнула Сара Семёновна.
— А что, — совсем, кажется, не вовремя спросила Алёнушка, — случилось?
Ольга Петровна посмотрела на неё сурово, поджав губы. Софья Марковна — совершенно отчаянно. И воскликнула:
— Чего мы и боялись! Война началась! Немцы напали!
Ещё она прибавила, садясь на чемодан измождённо, как будто сильно устав:
— И мы не знаем, что делать.
Тут Алёнушка побежала домой. Эти три версты — то скорым шагом, то бегом — она одолела незаметно для себя, и два не очень понятных чувства, будто на каких-то неведомых весах, то и дело перевешивали в ней друг друга: тревога и неясность. Впрочем, они так похожи, что можно и спутать одно другим — невелика разница.
Тревогу и рождала-то неясность. Алёна не знала, что будет и как будет, и если две приезжие учительницы собрались куда-то дальше бежать, то что делать им с мамой? Бежать? Куда? Ровным счётом никого не было у них на белом свете — ни родных, ни близких знакомых, так что это одиночество хоть как-то — и странным образом — утешало: бежать некуда. Да и что же такое это — бежать? Почему? От кого? Кому они нужны, в чём виноваты, кому мешают?
Добежав до крайнего дома, Алёнушка постучала в окно и крикнула, что было сил:
— Война началась!
И в следующем доме стукнула по раме, опять повторила:
— Война!
На улицу выскакивали люди — всё больше пожилые




