Семейный лексикон - Наталия Гинзбург
Во время наших вылазок под запретом были также коньяк и кусковой сахар, поскольку их потребляют только «дикари»; нельзя было, например, завернуть и позавтракать в каком-нибудь альпийском шале — это тоже «дикость». Столь же «дико» было укрываться от солнца носовым платком или соломенной шляпой, в дождь надевать на голову непромокаемый капюшон или обматывать шею шарфом — эти вещи мать утром, перед отправкой, заботливо совала в рюкзак себе и нам, но, попадись они под руку отцу, он тут же их в ярости выкидывал.
Во время походов мы в своих тяжеленных, подбитых шипами ботинках, шерстяных гольфах, балаклавах и горных очках на лбу просто обливались потом и с завистью смотрели на «дикарей», легко карабкавшихся на скалы в теннисных тапочках или кушавших сливки за столиками альпийских шале.
Прогулки в горы мать называла «затеей дьявола для потехи своих чертенят» и всегда норовила от них уклониться, особенно когда предполагалось обедать не дома: она после обеда любила почитать газету, а потом вздремнуть на диване.
Лето мы всегда проводили в горах. На три месяца — с июля по сентябрь — снимали дом. Отец обычно выбирал дом, стоявший на отшибе, и ежедневно он и братья надевали рюкзаки, отправляясь за продуктами в деревню. Ни о каких увеселениях не могло быть и речи. Вечера проводили дома: мы с матерью, сестрой и братьями усаживались вокруг стола, а отец уходил на другую половину дома и там читал. Время от времени он заглядывал в комнату, где мы играли во что-нибудь или болтали, окидывал нас хмурым, подозрительным взглядом и жаловался матери на нашу служанку Наталину, разворошившую все его книги.
— Всё твоя дорогая Наталина! Совсем из ума выжила! — говорил он, вовсе не заботясь, что Наталина из кухни могла его слышать. Впрочем, она давно привыкла к нелестным отзывам о своем «уме» и совсем не обижалась.
Иногда по вечерам отец готовился к походам или восхождениям. Сидя на корточках, он смазывал китовым жиром ботинки — свои, моих братьев и сестры: считал, что только он умеет смазывать ботинки этим жиром. Затем весь дом содрогался от грохота железа: это он искал альпинистские кошки, гвозди, ледорубы.
— Куда подевался мой ледоруб? — бушевал он. — Лидия! Лидия! Куда вы засунули мой ледоруб?
На восхождение он отправлялся в четыре утра, иногда один, иногда с проводниками — своими приятелями или детьми; после этих восхождений он так уставал, что к нему подойти было невозможно: лицо, опаленное солнцем и блеском ледников, потрескавшиеся, кровоточащие губы, на носу какая-то желтая мазь, напоминавшая сливочное масло, сдвинутые брови на хмуром, грозном челе, — он молча утыкался в газету, и было достаточно пустяка, чтобы вызвать у него ужасный приступ гнева. Если он брал на восхождение моих братьев и сестру, то потом обзывал их «тюфяками» и «дикарями» и утверждал, что никто из его детей, за исключением старшего — Джино, заправского скалолаза, совершавшего вместе со своим другом труднейшие подъемы, — не унаследовал его страсти к горам; о Джино и его друге отец говорил со смешанным чувством гордости и зависти, сокрушаясь, что сам он уже не тот: старость не радость.
Джино вообще был его любимчиком и во всем оправдывал отцовские надежды: интересовался естествознанием, собирал коллекции насекомых, горных пород и других минералов и был весьма усидчив. Он поступил на инженерный факультет, и, когда сдавал экзамен на отлично, отец спрашивал, почему не выше.
Если же оценка была еще и с плюсом, отец заявлял:
— Видать, экзамен не из трудных.
В горах, когда отец не отправлялся на восхождение или в поход на целый день, он все равно каждый вечер объявлял, что намерен завтра «пройтись», и выходил из дома засветло в походной одежде, только без веревки, ледоруба и кошек; уходил, как правило, один, потому что мы — дети — и мама, по его словам, «лежебоки», «тюфяки» и «дикари»; он тяжело ступал горными ботинками, заложив руки за спину, с трубкой в зубах. Иногда, правда, и мать тащил за собой.
— Лидия! Лидия! — гремел он поутру. — Пошли пройдемся! А то ты уж совсем обленилась на этих лужайках!
Мать послушно плелась за ним следом, опираясь на палочку и завязав свитер вокруг талии. Время от времени она встряхивала седыми кудрями, которые стригла очень коротко, несмотря на то что отец ненавидел короткую стрижку, входившую тогда в моду; каждый раз, как мать возвращалась от парикмахера, он поднимал такой крик, что хоть из дома беги.
— Опять обкорналась, ослица! — Причем принадлежность к ослиному роду в словаре отца означала не глупость или невежество, а недостаток воспитания и вкуса. Нас, например, он называл «ослами», когда мы сквозь зубы отвечали или вовсе не отвечали на его вопросы.
— Это все Фрэнсис с толку тебя сбивает! — говорил отец, глядя на короткую стрижку матери.
Надо сказать, эту Фрэнсис — подругу матери — отец очень уважал и любил, ведь ко всему прочему она была женой друга его детства и школьного товарища; единственное, чего отец не мог ей простить, — это того, что она настропалила мать коротко остричься. Фрэнсис часто бывала в Париже — у нее там жили родственники — и как-то зимой, вернувшись, сообщила:
— В Париже все носят короткую стрижку. В моде спортивный стиль.
— Теперь в Париже в моде спортивный стиль, — всю зиму твердили мать и сестра, подражая Фрэнсис, произносившей «р» на французским манер.
Обе укоротили платья, мать коротко остриглась, а сестра побоялась отца: волосы у нее были роскошные, светлые и до пояса.
Обычно с нами в горы ездила и бабушка, мать моего отца. Но жила она не с нами, а в деревенской гостинице.
Мы навещали ее; она сидела на площадке перед гостиницей под большим зонтом; бабушка была очень миниатюрная, с крохотными ножками, обутыми в черные высокие ботиночки на пуговках; она гордилась своими маленькими ножками, выглядывавшими из-под юбки, и высоко держала голову, увенчанную пышной копной светлых вьющихся волос. Каждый день отец водил ее «немного пройтись». Они ходили всегда по дороге, потому что бабушка была стара и не могла карабкаться по тропкам, особенно в своих ботиночках на маленьких каблуках; так они и ходили: он впереди — аршинным шагом, руки за




