Другая ветвь - Еспер Вун-Сун
— И что же по мне такое видно?
С колотящимся сердцем вытаскивает кузнечика из-под нижней рубашки и сажает на колени в луче света, струящегося через вентиляционную решетку.
Потом откидывается назад, поднимает голову и закрывает глаза. Что-то внутри нее вздыхает, и сперва она не думает ни о нем, ни о себе, но о той девочке, которой когда-то была. Она не знает точно, откуда это воспоминание, но в нем она лежит на спине в высокой траве и смотрит в синее небо, по которому бегут мягкие облака. Никогда еще ей не было так хорошо. Облака укрепляют ее уверенность не только в том, что мир прекрасен и мягок, но и в том, что она — единственный и идеальный оплот тверди в этой текучей, перистой и многообразной реальности. Что она — непреходящее и неизменное.
Ингеборг снимает передник и сворачивает его в узелок. Теплое ощущение свободы заполняет ее. Если бы можно было свернуть свою жизнь, как передник, и начать новую! Она использует недолговечную энергию этого чувства, чтобы быстро снять рабочее платье и натянуть белое, то, которое ей подарили на девятнадцатый день рождения и которое она надевала только один раз. Она выходит из уборной и идет не оглядываясь, с ощущением — возможно, из-за платья, — что она и есть белое дрейфующее по небу облако. Таким манером она выскальзывает на Лавендельстреде и поворачивает на Каттесу-нет, напрасно пытаясь уговорить себя вернуться в булочную. Она долго прячется за мужчиной, ведущим на веревке четырех пятнистых коров, а потом плывет, как облако, дальше.
Ингеборг прекрасно знает, куда направляется, но на ближайшие к булочной улицы ее ведь могло привести поручение мастера-пекаря, хотя для этого она, возможно, слишком нарядно одета. Ее могли послать за чем угодно: от селедки или вяленой рыбы в мелочную лавку до масла в масляную. Табак, журнал «Иллюстрированные новости», бутылка уксуса — каждый дом на пути подсказывает ей новую отговорку. Целый город отговорок. Она натыкается на собственное отражение в витринах. Пытается улыбнуться.
— Смотрите сюда, — говорит мужчина.
Ингеборг сидит на скамеечке вполоборота к фотоаппарату, ноги вместе и чуть развернуты в сторону. За ней стоит декорация — зеленый пейзаж с небольшим озерцом в углу, из дубовой рощицы справа с любопытством выглядывает олень. Ингеборг чувствует, как кузнечик покалывает кожу под платьем.
— Вот сюда, — говорит мужчина и указывает на большую блестящую дыру на конце гармошки.
Металл сверкает, кожаная отделка черна как сажа. В левой поднятой руке фотограф держит вспышку, словно ручное зеркальце. Ингеборг выпрямляется и расправляет плечи.
— Считаю от десяти до одного. Десять, девять, восемь, семь… смотрите в объектив, шесть, пять, четыре, три, два, один.
«Я сияю?» — думает Ингеборг, и ее ослепляет вспышка.
Мгновение перед глазами пляшут бронзовые круги, они увеличиваются, потом уменьшаются, приближаются и отдаляются, и вдруг она чувствует усталость, как будто сильно опьянела. Она вяло улыбается.
Ингеборг осторожно выходит из салона фотографа. В витрине портреты людей, которые, кажется, глядят прямо на нее. Некоторые улыбаются, другие хмурятся или взирают строже некуда. Взрыв вспышки напомнил ей салют в Тиволи. Как она стояла и смотрела на фейерверки из-за ограды парка Еще она вспомнила день, когда воздухоплаватель Лаурин Йохансен должен был подняться в воздух на воздушном шаре, и семья Даниэльсенов замерла, задрав головы, в толпе безбилетников на пешеходной части Вестерброгаде — смотрела, как шар исчезает в небе на высоте семи сотен метров.
Ингеборг поднимает голову и глядит вверх. Небо синее, безоблачное и пустое, и она понятия не имеет, ожидала ли она чего-то другого.
18
Их пятеро — китайцев в прыгающей и танцующей на брусчатке повозке. Сань впервые оказывается за пределами Тиволи после приезда в Копенгаген, и он не отрывается от самой широкой щели между досками борта.
— Куда нас везут? — спрашивает Лянь.
Лянь — ровесник Саня. У него широкое смуглое лицо с резко выступающими скулами, похожими на отполированные поручни из махагони. Он вечно ходит с приоткрытым ртом, отчего на лице всегда вопросительное выражение. Прошло несколько дней, прежде чем Сань перекинулся с ним парой слов на борту «Маньчжурии». Лянь — мастер фонарей из Шанхая. Сань понимает примерно треть из того, что тот говорит, об остальном догадывается. Из услышанного Сань вынес, что Лянь жил в порту в хибарке, которую он делил еще с двадцатью соседями. Они спали вповалку на земляном полу, но заснуть после восемнадцатичасового рабочего дня было нетрудно. Самое главное — успеть положить стопы на чьи-то голени, это из-за крыс. Лянь подписал контракт ради денег. Он медленно моргал, рассказывая свою историю ровным монотонным голосом. Потом стал расспрашивать Саня. Сань повторил басню о том, что сел на корабль в поисках приключений. Что дома его остались ждать невеста и шелковая фабрика отца.
Теперь Сань не знает, что ответить. Он слишком занят, пытаясь вобрать в себя все, что можно рассмотреть в щель. Иногда ему кажется, что он узнает перекресток, дерево или площадь, но через мгновение возможные ассоциации стираются картинками, которые, Сань уверен, он видит впервые в жизни. Они едут другой дорогой, не той, что в ночь прибытия. Их везут в другой повозке. Эта новее, ее борта выше на две доски, так что, даже если встать во весь рост, он не сможет выглянуть наружу.
Китайцы осознали, что они магнит для публики в Тиволи. Один из них слышал кое-что, о чем писали в газетах. Якобы в земле выкопали такую глубокую яму, что дорыли аж до самого Китая. Толпы людей рвутся в Китайский городок. Сань надеется, что именно поэтому их тайно везут через весь город — чтобы уберечь. Он чувствует, как потеют ладони. Никто не станет убивать курицу, несущую золотые яйца, но, с другой стороны, их кровь ничего не стоит.
Сань слышит страх в голосе Ляня.
— Куда нас везут чушки? — шепчет он. — В тюрьму?
Некоторые китайцы называют датчан чушками из-за их бледной розовой кожи, больших носов и речи, звучащей как надсадное гортанное хрюканье. Китайцев привезли сюда, чтобы они играли роль дрессированных животных, но сами посетители ведут себя, словно недрессированные животные. Это помогает китайцам сохранять достоинство и чувство национальной общности. Даже карлик Нин, сидящий в клетке, смеется над посетителями с высоты своего внутреннего превосходства. Но Сань не может — а может, и не хочет — быть выше унижения. Он чувствует, что беззащитен перед всем происходящим. Но в каком-то смысле ему кажется заслуженным,




