Непрощенная - Альберт Анатольевич Лиханов
9
Поезд шёл и останавливался, и снова шёл, и они уже стали привыкать к этому, как вдруг что-то загудело над головой, потом стало взрываться — справа и слева, слева и справа. Видать, лётчики не могли прицелиться. А поезд, удирая, набирал скорость.
В какой-то миг вагон, в котором они были, будто пригвоздило на секунду. Всех, даже лежащих, поволокло вперёд. В конце состава раздался грохот, колёса не заскрипели, а взвыли железными голосами. Потом их отпустило, затем снова завыли, и поезд встал.
Сначала оглушила тишина, потом послышались немецкие команды, затем смертельный женский вопль.
— Отцепляй! — услышала Алёнушка немецкую команду, а Клавдия сказала ей:
— Давай-ка, мы тебя подсадим, ведь лёгонькая! А ты погляди!
То, что она увидела, полувыглянув в продолговатое, узкое оконце под потолком, нельзя было видеть человеку. Любому, даже очень взрослому и много видевшему. А уж девочке...
Вагон, который находился от них совсем недалеко — ещё через один, — разворотило в щепки вместе с людьми. И на молодых ёлочках, росших вдоль пути, висели розовые гирлянды из человеческих внутренностей, на земле же валялись куски окровавленных тел да тряпки, бывшие платьями и бельём.
Алёнушка не сразу и поняла, что это такое перед ней, но окрестность, поначалу чуточку затуманенная дымом, осветлялась, являя жестокую правду, и она сообразила, что за картину увидела, тоненько вскрикнула, даже коротко пискнула, как подбитый воробей. И как воробушек же скатилась вниз с Клавиных плеч. Едва её подхватили.
Когда Алёнушка пришла в себя, поезд шёл дальше, как показалось, торопливей, скорей, будто убегая от чего-то непоправимого. Она вспомнила увиденное, её заколотило, потом запоздало вытошнило. Чуть позже, когда проснулась после сна, короткого, но глубокого, как яма, в которой ничего не было, кроме черноты, увидела первым делом Клавины глаза — испытывающий, жёсткий, даже жестокий взгляд.
— Забудь! — велела Клавдия.
Алёнушка кивнула и заплакала — слёзы были уже утехой, смягчающей, отодвигающей увиденное. Она чувствовала себя изнурённой, истерзанной, и голова клонилась от какой-то бессильности, будто одолела непомерной длины путь. Клава сказала растерянно:
— Вот ведь!.. — и во всём обвинила себя. — А я-то, я!
Поезд шёл и шёл, и казалось, они никогда никуда не приедут. Потом остановился, двери широко распахнулись и уверенный русский голос крикнул:
— Вылезай!
И вот они вышли. Выбрались. Вылезли, наконец.
Полураздетые, почти разутые женщины. Немногие старики в некоторых вагонах за дорогу обросли бородами и стали ещё старше — дикие существа, худые, с воспалёнными глазами и скрюченными руками. Уже не люди. Женщины были тоже страшны: не мыты, худы и всклокочены, но всё-таки женщин хоть отдалённо, но ещё напоминали.
Мужчин оказалось совсем мало, и их сразу увели, женщин же строили и перестраивали, вписывали их фамилии в книги, разбивали по новым отрядам, и Клава снова стала старшей в группе, куда она же каким-то образом затянула и Алёнушку с маменькой.
Место, куда привезли, сильно отличалось от места рытья эскарпа. Это был настоящий лагерь, обнесённый колючей проволокой, с охранными будками по углам, с крытыми бараками, оборудованными полатями. Давали тут и одежду, но от неё брала оторопь. Полосатые пижамы с номерами на груди.
Эти номера и записывали в книге вместе с фамилиями и именами, адресами, откуда прибыли. И лагерь имел номер, как воинская часть.
— Это мы в Германии, что ли? — спрашивала Клава.
Кто-то проговорил:
— Уже не Россия, ещё не Германия... Но часть СССР!
— Какая же она часть? — не сдавалась Клава.
И правда — ничего тут не напоминало их сторону. Хоть от лагеря до селения, которое виднелось вдали, было не близко, даже отсюда дома с крутыми черепичными, а оттого нарядными крышами ни на что русское не походили.
Работа оказалась всё той же: копать землю. Копать было уже сподручнее. Были кайла — земля здесь каменистая, были тачки, которые таскали немногие старики да женщины посильнее. Были бригадиры-строители, они не отрядами руководили, — у женщин женщины же назначались, — а бетонными работами. Землю-то не просто так рыли, а в ямы ставили крепкие стены из бетона, бетон готовили неподалёку. Получались железобетонные гнёзда, врытые в землю, с полукруглыми низенькими, под землю, крышами, и с продолговатыми узкими бойницами. Доты — долговременные огневые точки. Туда потом должны были втащить пулемёты и стрелять по врагу. То есть по нашим.
Рыли землю и для артиллерии. И тоже бетонировали артиллерийские позиции, потому что пушки должны были стоять тут особенные, дальнобойные.
Все эти знания пришли к Алёнушке и ко всем остальным не сразу, очень постепенно, но пришли, оставляя, однако, равнодушными и её, и, наверное, всех, кто там был, в этом концлагере. Вообще-то в лагере для заключённых, хотя и не осуждённых и не пленных — никто этих женщин не судил и в плен не брал. А конц- означало концентрационный. Сконцентрировано, означало это, собрано, то есть здесь людей много, очень много, этакий концентрат рабочей силы. Или заключённых — разбирай, как можешь.
Выдали обувь: деревяшки с тряпичными креплениями. Их сразу прозвали “стуколками”, потому что подошва была несгибаемая и издавала стук при каждом шаге. Чуть позже, когда выпал снег, дали ещё и куртки, тоже полосатые, и обувь постепенно сменили на какие-то разношенные, больших размеров ботинки. Кто-то пустил слух, что их сняли с расстрелянных красноармейцев.
Утром — подъём до рассвета, весь световой день — на работе, когда стемнеет — в бараки. Мылись с трудом, холодной водой из шланга. Спали каким-то обморочным сном. Ели что-то два раза в день, утром и вечером. Кормёжка на той артиллерийской траншее казалась отсюда объедаловкой.
Наверное, в этом и состоял чей-то извращённый замысел: взять человечий труд, дав за него лишь столько, сколько нужно для воспроизведения энергии, нужной на этот труд. И даже немножко меньше. Ведь все, кто исполнял такую работу, после её завершения больше не требовался. Людей не собирались использовать дальше. А всё же работу требовалось исполнить в срок. Даже быстрее!
Этот срок уже погромыхивал где-то на востоке: необъяснимый весенний гром среди зимы.
10
Маменька противилась болезни изо всех сил.
Порой она совсем хорошо выглядела, улыбалась. Смеяться — этого не получалось, впрочем, и никто вокруг не смеялся, а уж маменька и подавно. Не помнила дочка её хохота ни в прошлой мирной их жизни, ни теперь, — только иногда растянет губы, да и то стеснительно как-то,




