Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
А ко мне Дорохов подошел. Злой и безулыбчивый. «Так, – обрадовался я. – Кажется, мой рипост…»
– Плохо стреляют, – говорю. – Ваша школа?
– А вы, прапорщик, попробуйте в щелкопера этого попасть. Мал, тощ и вертляв, как мартышка.
– И пробовать никогда не стану, – ядовито улыбаюсь, всю наглость свою призвав. – А вот в вас – с удовольствием. Вы что, обжора, что ли? Или от карточного стола оторваться уже невмоготу по тряпичности характера?
Вот тут-то он и взбеленился наконец. Покраснел, потом побелел, потом рот разинул, сказать что-то пытаясь. Но попытка была безрезультатной, и он сделал то, чего я и добивался. Отпустил мне пощечину и только тогда силы обрел заорать:
– Присылай секундантов, мальчишка!.. И любовницам своим скажи, чтоб загодя pleureuses («траурные нашивки на платьях») готовили!..
Свершилось! Или – почти свершилось, потому что мне необходимо было, чтобы не я его на дуэль вызвал, а он – меня. Тогда у меня и право первого выстрела, и чести больше. Ведь не кто-нибудь, а сам Руфин Иванович Дорохов к восемнадцатилетнему прапорщику снизошел, к барьеру его пригласив: представляете, какие разговоры по всему Кишиневу пойдут?..
И еще одно обстоятельство волей моею тогда двигало: не мог я дороховского крика забыть. В ушах он у меня звучал: «С шестнадцати шагов!..»
Не мог простить жестокости этой. Шестнадцать шагов – либо верная смерть, либо верное увечье.
Вот потому-то я сразу же, не раздумывая, возвращаю ему пощечину. С той лишь разницей, что я и вправду на спор подковы гнул и в данном случае силы не сдерживал.
Отлетел он шага на три от моего внезапного ответа. Вскочил, почему-то отряхнулся сначала. И как-то странно – потрясенно, что ли? – молчал при этом.
– Ваши секунданты всегда найдут меня, сударь. Проще всего – в фехтовальном зале.
Поклонился я ему и пошел к своей лошади, не оглядываясь.
21 мая. Кстати, день рождения моего
Начался он совсем невесело: матушка депешу прислала, что отец у моего Савки помер. На похороны он, естественно, не успевал, на девять дней тоже, но к сороковинам поспеть мог. И я ему все бумаги выправил, подорожную оплатил, денег с собой дал да и отправил в Псковскую губернию.
– Памяти отцовской поклонись за меня. И мамке нашей слезы оботри.
Знал я его отца Игната с детства, когда он мне и Савке свистульки из вербы делал. Хорошие свистульки, голосистые… Потом батюшка мой на оброк его во Псков отпустил – головастым был мужиком, грамоту сам осилил…
– Поцелуй мамку за меня.
Помахал Савке вослед и занялся своими делами.
Секундантом своим я майора Раевского попросил быть. Рассказал ему все обстоятельства, вызову предшествующие, ничего не утаив. Он выслушал молча, подумал, вздохнул.
– В словах ваших нисколько не сомневаюсь, но любопытно, по какой такой причине Дорохов столь долго ваши выходки терпел?
– Сам удивляюсь.
– Не похоже это на него, – продолжал размышлять майор. – Прощения прошу, одно на ум пока приходит.
– Что же именно?
– А то, прапорщик, что в вас он копию свою увидел. Себя – молодого, фанфаронистого и, пардон, не слишком умного.
– Нелестного же вы обо мне мнения, майор. Что ж, извините, что обеспокоил просьбой.
– Да перестаньте вы со мной-то фанфаронить, – вздохнул Раевский. – Коли б не сообразил я, что таким путем экстравагантным вы Пушкина прикрыть пытаетесь, а в результате за него же и под дороховский пистолет пойдете, так уж давно и разговору этого не было бы. Ну не нравитесь вы мне, Александр, что уж тут поделать. А Пушкину – нравитесь, стало быть, есть в вас что-то, мне пока недоступное. А потому – вот вам моя рука.
Пожали мы друг другу руки, крепко пожали, от души, хотя я, признаться, с трудом обиду проглотил. Да и то потому только, что Раевский был на редкость прямодушным человеком.
– Только Пушкину – ни слова.
– Ни полслова, майор, – сказал я.
И от полной раздвоенности чувств своих вдруг ляпнул:
– А у меня день рождения сегодня.
– Что ты говоришь? – засиял майор, неожиданно перейдя на «ты». – Вот уж об этом мы ему обязательно скажем!..
…С прямодушными трудно дружить, дети мои далекие. С теми, кто под тебя подлаживается, умалчивая о просчетах, ошибках, а то и грехах твоих, куда как просто. И просто, и лестно, и душе покойно. Только опасно спокойствие это. Покойника оно спокойствие, а не живого человека. А душа работать должна, а не в уюте на лаврах почивать. Не тягучий приторный мед подхалимства пить должно человеку – пусть лучше он всегда по усам течет, – а тяжким трудом заниматься во спасение свое. Как на святых небесах, так и на грешной земле в особенности. А потому цените прямодушных друзей своих, никогда не щадящую самолюбия вашего прямоту их всегда с благодарностью им же прощая без единой занозы про запас. Они – самородки в пустой породе человеческой, и уж коли повезло вам с ними встретиться, то берегите дружбу их, как компас души, как зеницу ока собственного…
Раевский и впрямь сказал Пушкину о моем дне рождения. Как раз в день тот я на фехтование наше обычное не явился, не желая встретить там секундантов Дорохова, а пошел к Белле в гостиницу – мы с ней добро сдружились, милая была дама и куда как меня постарше, а горничная болгарка Светла – чудо как хороша! Из-за нее-то и с Беллой познакомился… Впрочем, прощения прошу, упоминал об этом вполне своевременно…
Да, так пошел я к Белле и условился с нею, что вечером навещу ее с добрыми друзьями.
– Есть у меня уютная комната, Саша, – сказала она. – Велю там накрыть стол, и уж поверь, никто не помешает.
– Спасибо, – говорю и запинаюсь, этак со смущенной значительностью на нее глядя.
– Девочки? – невозмутимо спрашивает она. – Разумеется, и прехорошенькие. Сколько вас будет?
– Да трое всего-то.
– Трое и составят компанию вам, – улыбается Белла.
Выхожу от нее и нос к носу сталкиваюсь с Пушкиным.
– Дорохов тебя вызвал?
Хмуро спросил, не поздоровавшись даже. И кто ему разболтать успел?..
– Так уж случилось, Александр Сергеевич.
Идем по улице, неизвестно куда и зачем.
– Кого попросил в секунданты?
– Раевского. Он противников в фехтовальном зале ждет. Так условились. А вы-то откуда о сем пустячке узнали, Александр Сергеевич? Какая сорока на хвосте принесла?
– Да приятель его, мой вчерашний противник. Ох, Сашка, Сашка… – Пушкин вздохнул, помолчал. – Рассвирепел Дорохов, говорит, потому тебя и искал. Нельзя тебе промахиваться, хотя и дурно это. Дурно,




