Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов - Наталья Александровна Громова
Когда я писал 905-й год, то на эту относительную пошлятину я шел сознательно из добровольной идеальной сделки со временем. Мне хотелось втереть очки себе самому и читателю, и линии историографической преемственности, если мне суждено остаться, и идолотворчествующим тенденциям современников и пр. и пр. Мне хотелось дать в неразрывно сосватанном виде то, что не только поссорено у нас, но ссора чего возведена чуть ли не в главную заслугу эпохи[121].
Он ищет собеседника, надеется на общий взгляд на современность. Пастернак еще не готов к одиночеству, к монашеству поэта-отшельника, но уже понимает, что никакая «сделка» для него невозможна.
В этой же логике письмо Пастернака (13.5.1929) В. Познеру, который на Западе составляет антологию поэзии и не включает в нее стихи Асеева. Пастернак защищает раннюю лирику Асеева, но при этом строго оценивает его теперешнее душевное состояние:
А трагедия Асеева есть трагедия природного поэта, перелегкомысленничавшего несколько по-иному, нежели Бальмонт и Северянин, потому что тут не искусство, но время выкатило ту же, собственно говоря, дилемму: страдать ли без иллюзий или преуспевать, обманываясь и обманывая других[122].
Асеев словно слышит его и отвечает Пастернаку в стихотворении «Сердце друга»:
Разве в том была твоя задача,
Чтоб, оставшись с виду простачком,
Все косноязыча и чудача,
Всех пересчитав и пересудача, —
Будто бы не может быть иначе, —
Проходить в историю бочком?..
«Проходить в историю бочком» — этот обидный пассаж станет для дальнего и даже ближнего круга Пастернака выражением общего настроения.
Ветром рвало в стороны событья,
Красный хутор, иволговый клен,
Я из сердца их не выгнал вон,
В эти всплески юности влюблен,
Их зажить не смог и позабыть я.
Асеев пытался напомнить Пастернаку об их молодости, когда они приезжали к сестрам Синяковым на хутор под Харьковом, заклиная его общим прошлым.
Этот разговор разнесен по времени на годы и десятилетия, но здесь не очень важны даты, понятно, что внутренне этот диалог начался с 1926–1927 годов и не прекращался до смерти поэтов.
Главный водораздел — смерть Маяковского.
Я с другим пошел к плечу плечом,
С тем, что в общей памяти хранится,
С ним, с земли восставшим трубачом,
А в твоей обиде — ни при чем.
В жизни — мне одним была ключом
Та — в пути плескавшая криница.
...........................................
Мне другие радости даны,
Я людей не завлекаю позой.
Мы с любым читателем равны,
Наши судьбы вместе сплетены,
Я живу — сочувствием страны,
Не ее капризом, не угрозой.
Заглавие стихотворения Асеева «Сердце друга» отсылает к строчкам из вступления к «Спекторскому» Пастернака:
Где сердце друга? — Хитрых глаз прищур.
Знавали ль вы такого-то? — Наслышкой.
Асеев принял этот поэтический пассаж на свой счет. А к середине 1930 года под влиянием гибели Маяковского и окружающей действительности у Пастернака все чаще возникают мысли о смерти, о близком конце:
Итак, я почти прощаюсь, — пишет он Ольге Фрейденберг. — Не пугайтесь, это не надо понимать буквально. Я ничем серьезным не болен, мне ничего непосредственно не грозит. Но чувство конца все чаще меня преследует, и оно исходит от самого решающего в моем случае, от наблюдений над моей работой. Она уперлась в прошлое, и я бессилен сдвинуть ее с мертвой точки, я не участвовал в созданьи настоящего, и живой любви у меня к нему нет[123].
Открытое столкновение между Асеевым и Пастернаком произошло в декабре 1931 года на дискуссии в Московском отделении советских писателей; Асеев высказывал в выступлении приблизительно те же мысли, что и в написанном, видимо, по горячим следам стихотворении «Сердце друга».
Спустя время Пастернак сделает надпись на фотографии Асеева в альбоме Крученых:
Отчего эта вечная натянутость между мной и Колей? Он так много сделал для меня, что, может быть, даже меня и создал, — и теперь с основанием в этом раскаивается. Как же сожалею обо всем этом я сам! Но все это совершенные пустяки в наше время нескольких сытых (в том числе и меня) среди поголовного голода. Перед этим стыдом все бледнеет. Оттенков за этим контрастом я уже никаких не вижу, а Коля их различает.
Слова о «поголовном голоде» отсылают к страшным впечатлениям поэта от голода 1932 года, который он увидит во время поездки на Урал.
Петровский против Маяковского. Вариант пародийный
В 1927 году Д. Петровский присоединяется к хору хулителей Маяковского. Он посылает Луговскому статью и предлагает младшему другу, перепечатав ее, отнести в газету «Читатель и писатель» (приводим ее с некоторым сокращением):
Владимир!
Я посылаю тебе свою статью для ЧиПа о Маяковском на тот предмет, что, может быть, у тебя найдется 15 минут, чтоб ее перепечатать и сдать ее в перепечатанном виде Розенталю <...>.
Мне обязательно надо шлепнуть этого длинною резинкою — надоел.
«К Байрону такого Манфреда!»
<...> Кстати — еще о Маяковском (или вернее — Маяковскому): он взял на себя миссию быть совестью нашей общественности, но — не для очистки ли собственной совести? Оттого, что общественной совести никогда не удавалась поэзия от Некрасова до Демьяна Бедного. (Лермонтов и Пушкин не в счет.) Совесть любит ясность прозаических положений, хоть по своему состоянию и декларационна (лирична). <...> А то — и монумент с бронзовым голосом прет на монумент с пронзовым голосом (от слова пронзить, очевидно) и потом важно уходит (с эстрады), приспустив индейское крыло (от индейского петуха) своей тоги. И потому все итоги спрятаны в ночи <...>[124].
Статья, скорее всего, напечатана не была. Петровский же в личных отношениях с Маяковским сохранял льстивый тон.
В конце 1926 года он написал на титульном листе своей книги: «Дорогому Маяковскому в знак особенного крайнего расположения к нему <...>»[125].
В ныне опубликованных дневниках Тихона




