Тревожная жизнь. Дефицит и потери в революционной России - Уильям Розенберг
Какое отношение эти вопросы имеют к нашему пониманию революционной России? После того как в России в целом исчезли преграды на пути к архивным документам и стали доступны всевозможные новые факты по данному периоду, связанные с событиями в провинции, распадом империи, гендерными проблемами, мобилизацией национальностей и прочим, это привело к заметному уплотнению историографии при видимом всеобщем снижении интереса со стороны публики. Ответ, предлагаемый в данной работе, дополняющей и без того обширную литературу, носит двоякий характер. Во-первых, существует вопрос о природе и последствиях возраставших материальных лишений и физических потерь 1914–1922 годов, а также о сложном эмоциональном поле беззащитности и тревоги, сопровождавшем их тем или иным образом. При этом актуальная ситуация с трудом поддается оценке. Материальные условия серьезно варьировались в зависимости от времени и места и даже в пределах различных общин. За мнимой объективностью статистики нередко скрываются несовершенство методов ее сбора и радикальные различия между конкретными местностями, искажающие выводы современных исследователей. Настроения, эмоции, эмоциональные поля — ситуации, когда чувства человека определяются в том числе и атмосферой, в которой он находится, подобно патриотизму, охватывающему солдат на параде, или заразному гневу бастующих рабочих, — все это по своей природе с трудом поддается оценке даже в реальном времени и тем более в исторической перспективе. Более того, ключевыми вопросами в данном случае служат не просто, а в некоторых отношениях даже и не преимущественно социальные и эмоциональные обстоятельства, окружавшие российские войны и революции в эту ужасную пору социопсихологических неурядиц и политических переворотов, а то, каким образом эти обстоятельства, при всей создаваемой ими неопределенности, отражали очень реальные и очень сложные проблемы, которыми был вынужден заниматься каждый из привычных претендентов на власть. Ключевой частью самих этих проблем стали формы и местоположение самой власти. В революционной России источником власти служило «дуло ружья», но она коренилась и в способности остановить жизненно важные промышленные предприятия, контролировать средства транспорта, необходимые для распределения дефицитных товаров, и перестраивать социальные отношения в деревне посредством достижения консенсуса, а не законов или указов: например, о том, что плодородные и незасеянные земли не могут быть частной собственностью, или о том, что крестьяне, чьи наделы были выделены из общинных земель, должны вернуться в общину.
Во-вторых, с этими проблемами тесно связан вопрос языков, служивших для их выражения и рассмотрения: значение понимания роли «голоса и перспективы», как выразился Беркхофер, заключается в том, каким образом ведущие индивидуальные и коллективные игроки выражали или отражали их, каким образом они могли быть услышаны или найти воплощение в конкретных шагах и политических мерах, и в их взаимоотношениях с представляющимися в исторической перспективе возможностями в плане рационального и логичного движения России в сторону полноценной модернизации и благосостояния. Как будет показано в первых главах настоящей работы, сам масштаб военного насилия и его последствий вызвал дестабилизацию исторических умонастроений начиная с того момента, когда Российская империя вступила в войну в июле 1914 года. Кроме того, он породил свои собственные новые и мощные голоса. Лишения, ужасающие потери и тревоги, связанные с нуждой и беззащитностью, сами по себе создавали все более насущную необходимость объяснить и описать то, что для многих становилось все более необъяснимым и неописуемым, иными словами, придать сюжетную связность индивидуальным и коллективным конвульсиям на землях распадающейся Российской империи.
Хотя по некоторым из этих вопросов был написан ряд важных работ, особенно молодыми британскими, немецкими и американскими исследователями, а также небольшой группой российских ученых, сейчас, в постсоветский период, освободившихся от прежних профессиональных ограничений, ни один из Больших сюжетов о войне и революции в России не делает принципиального упора на этих конвульсиях в плане спектра решений, доступных политическим игрокам всех убеждений, или разновидностей власти и языков, служивших для их рассмотрения. И либеральные, и демократическо-социалистические, и Большие советские сюжеты во всех своих изводах прямо или косвенно проводят мысль о том, что соучастие, разум и долгосрочные процессы модернизации представляли собой элементы прогрессивных исторических изменений, дававшие возможность исправить то, что в России после 1914 года как будто бы испортилось самым вопиющим образом. Собственно говоря, «модерная» война принесла с собой рост инакомыслия, мятежи, радикальные политические изменения и неудержимое насилие гражданской войны. Лишения, потери и сопутствующие им тревоги постепенно переросли в «жизнь в катастрофе», согласно эмоциональному выражению российского историка И. В. Нарского, поставив как современников, так и историков перед сложной задачей — понять и объяснить, как это могло случиться[15].
«Голос и перспектива»
На протяжении всего революционного периода в России одним из поразительных аспектов того, что Беркхофер называет «голосом и перспективой», являлась общность исторического мышления среди ведущих политических деятелей. В противоположность тому, как 1917 год оценивается в 2017 году, это выглядит причудливым анахронизмом. Как в России времен правления В. В. Путина, так и в Америке времен президентства Дональда Трампа нет ни исторической перспективы, ни понимания истории. Ни та ни другая не имеет сколько-нибудь отчетливого видения ни прошлого, ни будущего. После 1991 года в течение недолгого времени все задавались вопросом «Куда идет Россия?», представлявшим собой наследие институционализированной советской телеологии и название ежегодника. К 2017 году различные версии идеи Фрэнсиса Фукуямы о «конце истории» как будто бы пустили столь крепкие корни, что этому вопросу уже не уделялось серьезного внимания[16]. И США, и Россия опирались на презентистскую идеологию социальной стабильности и личного богатства, не стреноженную какими-либо идеологизированными представлениями о прогрессивных исторических изменениях. Для Путина и его сторонников необоснованная ностальгия по воображаемому былому «величию» подменяла просвещенное понимание исторических корней или хотя бы рудиментарные представления о них. Телеология была греческой философией. Как это непохоже на ситуацию в революционной России, когда буквально все основные политические фигуры отличались историческим подходом к условиям, в которых они находились, и своему положению. Их взгляды телеологически выстраивались на четких представлениях о том, куда может и должна идти история, причем это относится и к царю с его прискорбной беспомощностью, считавшему себя носителем Богом данных ценностей и трехвековых традиций Романовых, полученных от своего «незабвенного» отца, печально известного своими репрессиями Александра III, о чем Николай II и заявил на своей коронации в мае 1896 года.
Полезный способ понять эти исторические умонастроения состоит в том, чтобы не допустить их представления в виде конкретных политических идеологий, хотя они, несомненно, уязвимы для такого упрощения, и вместо этого относиться к ним как к разновидностям того, что историк и теоретик Уайт изящно назвал «глубинными структурами исторического воображения»: как к образам мысли, которые, сознательно или нет, предопределяют способ изложения исторических сюжетов[17].




