Гримуар Скверны - Таша Вальдар
— Но есть вещи, которые требуют констатации, — продолжил он, глядя, как языки пламени лижут сухую ветку, превращая её в пепел. — Факты. Первый факт: ты была права. На стриме. Я был примитивен. Моё сообщение было жестом животного, которое не умеет иначе показать интерес, кроме как укусить, пометить территорию. Я пытался произвести впечатление единственным способом, который знал — демонстрацией силы, которая была лишь компенсацией внутренней дыры. Грубо. Топорно. Получил адекватный ответ. И это было... справедливо.
Он бросил в огонь щепку, наблюдая, как вспыхивает смола, выпуская едкий, чёрный дым.
— Второй факт: здесь, в этом аду, я первое время цеплялся за ту ненависть, как за спасательный круг. Она была простой. Понятной. А потом я увидел, что твоя холодность — не поза. Это сталь, закалённая в таком же аду, что и моя ярость. Только ты свою боль превратила в щит, а я — в дубину. И это... разозлило меня. Не на тебя. На несправедливость. Потому что глядя на тебя, я видел всё, чем мог бы стать, если бы не выбрал самый лёгкий путь — путь разрушения. Ты была моим кривым зеркалом, в котором отражалось всё, что я в себе подавил и испоганил.
Он помолчал, собираясь с мыслями, подбирая слова, к которым никогда не прикасался, как сапёр обезвреживает мину.
— Мой отец... он не воспитывал меня. Он... инвестировал. Как в высокорисковый, но потенциально окупаемый актив. А когда актив ломается... его либо чинят жёсткими методами, либо списывают в убыток. Без эмоций. Это был наш семейный контракт. Бокс — для дисциплины и умения терпеть боль. Бизнес-курсы — для стратегии и хладнокровия. Даже мои стримы, моя ярость на камеру, для него были лишь «нестандартным маркетинговым ходом», пиаром. Когда в шестнадцать я проиграл свой первый серьёзный спортивный турнир, он не спросил, что случилось, не увидел сломанной руки. Он посмотрел на меня тем своим взглядом аналитика и сказал: «Неудачники не едят за моим столом». Я три дня ночевал в спортзале, отрабатывая удар, который провалил. Не чтобы победить в следующий раз. Чтобы просто... иметь право вернуться домой. Чтобы он снова на меня посмотрел. Хотя бы как на исправленный актив.
Он наконец повернул голову и посмотрел на неё. Её лицо в свете костра было непроницаемой маской, но он видел по легкому, почти невидимому наклону головы, по тому, как её пальцы замерли на банке, что она слушает. Не как жертва, а как равный, как свидетель, фиксирующий показания.
— И последнее. То, что произошло... это не было проявлением силы. Это был акт саморазрушения. Я ненавидел в тебе то, что презирал в себе — эту вышколенную, холодную, нечеловеческую эффективность, эту способность отключать чувства, чтобы выжить. И я использовал тебя, чтобы наказать самого себя, чтобы окончательно стереть в себе то, что ещё хоть как-то напоминало человека, чтобы доказать, что я — окончательное, беспросветное ничтожество. Подло. Грязно. Без оправданий. И я буду помнить это. До конца. Это не искупление. Это просто... факт.
Он замолк. Воздух был наполнен треском огня, свистом ветра и гулким эхом его слов. Признание повисло между ними, тяжёлое и некрасивое, не требующее и не ожидающее ответа.
Алиса медленно, будто её шея была из чугуна, подняла на него глаза. В её взгляде не было прощения, не могло быть, но была та же безжалостная, хирургическая ясность, с которой она вскрывала коды архивов.
— Мои родители были учёными, — начала она, и её голос звучал отстранённо, будто она читала доклад о посторонних, давно мёртвых людях. — Математик и лингвист. Наша квартира была завалена книгами и черновиками. Они разговаривали формулами и гипотезами. Любовь... я не помню, чтобы они обнимались при мне. Но когда они смотрели друг на друга через стол, заваленный бумагами, казалось, между ними протекает ток высочайшего напряжения, молчаливое понимание, доступное лишь им двоим. Я была частью их системы. Ещё одной переменной в уравнении, которую нужно было оптимизировать. Мои успехи были «статистически значимыми», мои неудачи — «погрешностью измерения».
Она провела рукой по шершавому, холодному камню пола, как бы ощупывая реальность, которая всегда была для неё набором данных.
— Они летели на конференцию. Я должна была лететь с ними, но в последний момент осталась с бабушкой — готовилась к олимпиаде. Их самолёт... — она сделала крошечную, почти незаметную паузу, но голос не дрогнул, оставаясь ровным и безжизненным, — просто исчез с радаров. Ни обломков, ни тел, ни логичного объяснения. Для бабушки это была невосполнимая трагедия. Для меня... несостоявшаяся теорема. Задача без решения, нарушающая все законы вероятности и причинно-следственных связей. Аномалия.
Она отодвинула банку с едой, её аппетит исчез, вытесненный горьким привкусом памяти.
— Я поняла, что мир не подчиняется законам логики. Он хаотичен, абсурден и слеп. И единственный способ выжить — построить свою собственную, идеальную, непротиворечивую систему, где всё просчитано и предсказуемо. Где нет места случайным падениям самолётов... или непросчитанным, иррациональным эмоциям, которые только мешают. Твоя агрессия была именно такой — опасной, непросчитанной переменной, угрожающей обрушить всю мою хрупкую конструкцию. И я боролась с этой угрозой всеми доступными средствами. Включая ту самую, холодную жестокость, которую в себе отрицала. Я видела в тебе угрозу своей системе, а не человека.
Она посмотрела на него, и в её зелёных, как лесная глушь в лунную ночь, глазах отразилось пламя, но не согревая их, а лишь подсвечивая ледяную глубину.
— Мы не дети, Марк. Мы — сломанные продукты систем, которые должны были нас защитить, а вместо этого выдали нам бракованный инструментарий для жизни. Ты выбрал ярость как способ доказать свою ценность. Я — холод как способ защитить себя от хаоса. Оба варианта оказались токсичными. Оба привели нас сюда. В логово другого сломанного создания, которое мучает нас, потому что не знает другого языка.
Он держал её взгляд, и в его тёмных, всегда полных готового сорваться гнева глазах что-то дрогнуло — не сломалось, а, наоборот, встало на своё место, как последний, горький пазл в мрачной, но наконец-то целостной картине. Они были зеркальными искажениями друг друга.
— Значит, перемирие? — спросил он. Без вызова. Без надежды. Просто констатация призрачной, почти невозможной возможности.
— Не перемирие, — поправила она, и в её голосе впервые зазвучала не язвительность, а тяжесть, схожая с его собственной, тяжесть принятия. — Безоговорочная капитуляция. Мы оба проиграли свою войну. Ты — войну за признание. Я — войну за контроль. Осталось только одно поле битвы. Выживание. И, возможно... исправление ошибки большей, чем мы сами.
Он




