"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22 - Алексей Анатольевич Евтушенко
— Был, — согласился Добрыня. — Но тогда у нас был один князь. Теперь другой.
— Князь не бог, — прошипел старик. — Боги земля, лес, вода. Ты на кого руку поднял?
— На тех, кто забрал у него всё, — тихо сказал Добрыня.
— Не боги забрали, — старик мотнул головой. — Он сам.
Добрыня несколько секунд молчал. Вдалеке уже поднимался первый столб дыма. Слышались крики — высокий женский визг, детский плач, хриплая ругань мужиков.
— Люди! — заорал Путята уже оттуда, сверху. — В реку живыми, в домах дымом!
— Пошли вы… — кто-то из толпы бросился было в сторону улицы, но его тут же отбросили щитами.
— Назад! — рявкнул дружинник. — Назад сказал!
— Они жгут! — завизжал мальчишка, вырываясь. — Дом наш!
— Сами виноваты, — отрезал Путята, даже не глядя вниз. — Надо было раньше в воду лезть.
Огонь быстро взял сухие кровли. Пламя лизнуло бревенчатые стены и взметнулось. Над городом повис тонкий чёрный дым.
— Добрыня, — мужчина с разбитыми губами, в простой короткой шубе, подошёл ближе. — У меня мать старая, она и до берега не дойдёт. Что мне делать?
Добрыня посмотрел на него с такой усталостью, что в голосе не осталось ни злобы, ни жалости — только пустота.
— Бери на руки и тащи, — сказал он. — Или оставайся с ней.
— Ты понимаешь, что делаешь? — мужик трясся от ярости. — Ты же своих же жжёшь, а не греков!
— Понимаю, — ответил Добрыня. — И от этого не легче.
Внизу, у самой воды, несколько женщин уже судорожно стаскивали с себя одежду до рубах, загоняли детей по колено в ледяную воду.
— Быстро! — кричала одна, рыдая. — Быстро, пока дом живой ещё!
— Не хочу! — выл мальчишка. — Холодно, холодно!
— Лучше холодно, чем мёртвый! — она толкнула его вперёд. — Иди!
Священник в облачении, сбоку от Добрыни, поднял крест.
— Входите, рабы Божии, в воду живительную!
— Да заткнись ты, — буркнул один из дружинников себе под нос. — Живительная… видел я, как в Корсуни живительная…
— Замолчи, — рявкнул другой. — Ещё услышат.
К берегу подбежал мальчишка — тот самый, что орал на пристани. Мокрый до пояса, дрожащий.
— Я сделал, — выдохнул он, глядя Добрыне в глаза. — Доволен? Я в вашу воду залез. Рад теперь?
— Рад, что жив, — сказал Добрыня. — Остальное уже не важно.
— Важно, — мальчишка сплюнул. — Очень важно.
Он развернулся, не скрывая ни усталости, ни тяжести в походке, и побрёл обратно, туда, где, словно в зыбкой тени, стояла его мать, кутаясь в выцветший платок, а рядом дрожал, едва удерживаясь на ногах, его старший брат — бледный, исхудавший, с застывшим на лице выражением той беспомощности, что бывает только у взрослых, внезапно растерявших все слова. Вода у берега была мутной, тёмной, и лишь зыбкое отражение редких льдинок дрожало на её поверхности, как память о другой, мирной жизни.
Снег на берегу уже давно перестал быть снегом — его топтали, месили тяжёлыми сапогами и валенками, сминая в вязкую, грязно-серую жижу. В эту бесформенную массу впрессовались бурые пятна — кровь, застывшая местами плотной коркой, и серая зола, которую принес ветер с тех горящих домов, что ещё утром стояли целыми, а теперь медленно оседали в уголь и пепел. В воздухе чувствовалась эта зола — она садилась на ресницы, скрипела на зубах, забивала горло, не давая сделать глубокий вдох.
К вечеру дым над городом стал тяжелее, темнее, ложился низко, тянулся вдоль крыш и закутывал всё в медленную, вязкую темноту. Сквозь него трудно было различить даже очертания знакомых домов, всё сливалось в одну беспокойную тень. Крики за стеной стихли, растворились, то ли потому, что люди наконец устали кричать, растратив последние силы, то ли потому, что голосов этих попросту не осталось — вытеснены усталостью, страхом и неизбежностью.
— Хватит на сегодня, — сказал Добрыня наконец. — Люди уже еле стоят.
— Значит, завтра продолжим, — пожал плечами Путята. — До того дня, пока последний не залезет.
— Новгородцы упрямые, — глухо сказал Добрыня.
— А мы тоже, — отрезал Путята.
Он повернулся к одному из воинов.
— Ты… как тебя… Семён?
— Да, воевода.
— Сядешь на коня и поедешь в Киев. Скажешь князю: Новгород крестится. Сопротивляются, жжём. Работу делаем.
— Сказать… что ещё? — воин поёжился. — Что кровь… дома…
— Скажешь, что всё идёт, как надо, — вмешался Добрыня. — Без подробностей.
— А если спросит?
— Тогда скажешь, — Путята усмехнулся, — что Путята крестит мечом, а Добрыня огнём. Поймёт.
Воин опустил глаза.
— Понял, — тихо сказал он.
Киев встретил гонца сыростью и дымом. В тереме было душно: пахло воском, жареным мясом и ещё чем-то тяжёлым, приторным. Владимир сидел на высоком сиденье, опершись локтем на подлокотник, пальцами теребя край плаща. Лицо бледное, глаза тусклые.
— Из Новгорода, княже, — воин упал на одно колено. — Весть от Добрыни и Путяты.
— Говори, — коротко сказал Владимир, даже не поднимая бровей.
— Град крестится, — начал тот, сглатывая. — Люди в воду лезут… ну… кто не лезет, тех дома…
— Короче, — отрезал Владимир.
— Они жгут, княже, — выдохнул гонец. — На страх, чтобы в реку шли. Много плача. Но делают, как велено. Путята сказал: Путята крестит мечом, Добрыня огнём.
Владимир на секунду прикрыл глаза. В уголке рта чуть дёрнулось.
— Понял, — сказал он. — Скажешь им: продолжать.
Гонец замялся.
— Княже… они спрашивали… то есть Добрыня… он велел узнать… ты сам доволен ли?
Владимир посмотрел на него пустым взглядом.
— Мне всё равно, — тихо сказал он. — Лишь бы крестились.
— Да, княже, — прошептал гонец.
— Ступай, — отрезал Владимир. — Ешь, отдыхай. Завтра ещё к кому поедешь.
Когда дверь за его спиной тяжело захлопнулась, пространство будто сжалось, заполнилось тишиной, плотной, вязкой, почти ощутимой на ощупь. Он остался один, и это одиночество сразу проявилось в каждой мелочи: в тусклом свете лампы, в глухом скрипе половиц, в вязком, тягостном воздухе комнаты. Стол перед ним казался чужим,




