Старость - Симона де Бовуар
Следует отметить особое место, которое занимает старость в так называемом театре абсурда. В пьесе Ионеско «Стулья» мы видим пожилую супружескую пару, замкнутую в — преувеличенно прекрасных и бредовых — воспоминаниях о прошлом, которое эта пара хочет оживить. Они устраивают прием, на который никто не приходит, встречают невидимых гостей, усаживают их, перемещаются среди них, натыкаются на них, в то время как сцена постепенно заполняется пустыми стульями; сквозь это безумие прорывается сама реальность — блестящие вечера, светские собрания — и предстает как нечто ничтожное. И когда в конце концов они прыгают в окно, это происходит потому, что их жизнь, утратив смысл, внезапно открывает им глаза на то, что она этого смысла никогда и не имела.
Беккет аналогично оспаривает саму идею существования — через жалкое разрушение, к которому оно приводит в конце. Пожилая пара, которая в «Конце игры» перебрасывается фразами из одного мусорного бака в другой, вспоминая любовь и счастье, ставшие былью, представляет собой осуждение всякой любви, всякого счастья. В «Последней ленте», в «Счастливых днях» с беспощадной ясностью раскрывается тема распада памяти — а значит, и всей нашей жизни, уходящей в прошлое. Воспоминания возникают в беспорядке, искалеченные, обрушенные, чуждые. Словно ничего и не было, и из этой пустоты проступает настоящее — жалкое, полусумасшедшее прозябание. Самое горькое, что даже в этом крушении человек цепляется за миф, будто старение — это путь к мудрости, к возвышению. На деле же старение — это «медленное падение в вечную жизнь с попытками припомнить… весь этот жалкий мрак… как если бы… его и не было вовсе»[125].
В романе «Моллой» герой уже с самого начала стар и приходит во всё больший упадок: у него каменеет вторая нога, на обеих он теряет половину пальцев; сперва, несмотря на недуги, он еще может кататься на велосипеде, затем — уже нет; он тащится на костылях, в конце концов — только ползает. Его главное занятие — вспоминать, но воспоминания распадаются, они смутны, неполны, возможно ложны. Его жизнь — это лишь память о жизни, а память — ничто. И это ничто занимает время, время течет, но никуда не ведет; мы всё время движемся — и не сдвигаемся с места. В свете старости раскрывается истина жизни: она с самого начала была старостью, замаскированной под что-то иное. У Ионеско и Беккета старость — это не финальный этап человеческой судьбы, а, как в «Короле Лире», сама эта судьба, наконец обнаженная. Их не интересуют старики как таковые: они используют их как средство выражения своей идеи человека.
* * *
Как и было сказано ранее, в этой главе я не стремилась представить историю старости; моей целью было описание отношения исторических обществ к пожилым людям, а также тех образов, которые они с ними связывали. Все известные цивилизации характеризуются противопоставлением класса эксплуататоров классу эксплуатируемых. В зависимости от того, говорим ли мы о первом либо о втором, слово «старость» начинает обозначать две глубоко отличающиеся друг от друга реальности. Перспективу искажает то, что размышления, произведения и свидетельства, касающиеся преклонного возраста, всегда отражали положение эвпатридов: только они имели право говорить, и вплоть до XIX столетия они говорили лишь о себе. Ненадолго вернемся к рассмотрению положения этих привилегированных классов.
Находясь в меньшинстве и не производя материальных благ, старики зависели от интересов работоспособного, активного большинства. Когда это большинство стремилось избежать внутренних анархических распрей, сохранить существующий порядок, ему было выгодно выбирать в посредники, арбитры или представители людей иного рода — тех, чью власть признавали бы все: пожилые люди были к этому вполне пригодны[126]. Иногда они обладали реальной властью; иногда — как мнимые числа в математике — были необходимы для процесса, но устранялись по достижении цели. Старость была наделена властью в иерархическом и повторяющемся обществе Китая, в Спарте и греческих олигархиях, в Риме — до II века до н. э. Но она не играла политической роли в периоды перемен, расширений или революций. В эпохи, когда собственность становилась институционализированной, господствующий класс выказывал уважение владельцам и их привязанности к собственности: возраст не был дисквалифицирующим фактором. Накопив за свою жизнь недвижимость, товары или деньги, старики — в силу своей зажиточности — имели значительный вес как в общественной, так и в частной жизни.
Идеология господствующего класса служит оправданием его действий. Когда власть принадлежит пожилым людям или находится под их контролем, старость наделяется ценностью. Философы и эссеисты связывают понятие старости с понятием добродетели, восхваляют ту мудрость, которую дарует опыт. Старость — это завершение жизни в двойном смысле слова: она и довершает ее, и одновременно оказывается ее высшим осуществлением. Тот, кто прожил долгие годы, воплощает собой полноту бытия; он — живущий в превосходной степени. Поэтому старость почитается как таковая. Для получения определенных званий и должностей возраст становится квалификацией. Отсюда — традиция чествования старости, особенно в Германии: семидесятилетие, восьмидесятилетие музыканта или философа становится поводом для торжественных празднеств.
Однако даже тогда, когда социальный порядок вынуждает молодые поколения признавать за старшими политический или экономический авторитет, они нередко испытывают по отношению к ним раздражение. Чувствительные к физическому увяданию, которого они боятся в себе, молодые нередко насмехаются над стариками[127]. Миф о великом старце, обогащенном числом прожитых лет, противопоставляется мифу о ссохшемся, выдохшемся, съеженном старике — как Тифон или Тибуртинская сивилла. Истощенный, опустошенный, он предстает как человек ущербный, как обломок человека.
Кроме того, хотя об этом почти не говорили,




