Непрошеный пришелец: Михаил Кузмин. От Серебряного века к неофициальной культуре - Александра Сергеевна Пахомова

О том влиянии, которое имел Сологуб на молодых «неоклассиков», вспоминает и писатель М. В. Борисоглебский:
Но главное для меня в них [собраниях] было то, что Ф. К. с истинно патриаршим спокойствием выявлял всю свою мудрость пред «зеленой молодежью». Речи его часто превращались в лекции. «Между прочим» Федор Куз<ьмич> мог говорить о чем угодно, о стиле, о философии, о грамматике, о законах произношения, о строительстве железнодорожных мостов, о росте городов, о религии, о школах, о торговле, о письмоводстве, говорил так, что знаниями его в этих вопросах поражались все. Слушая его, я часто думал: какие мы все маленькие[708].
Хотя Сологуб поддерживал идею свободного искусства, независимого от идеологии (по воспоминаниям Борисоглебского, который несколько лет был секретарем Союза писателей, который возглавлял Сологуб, «[о]н был сторонником строго замкнутой профессиональной группы Союза и не сочувствовал выходу на политическую арену»[709]), очевидно, что писатель превыше всего ценил дисциплину. Данько вспоминает эпизод, когда она временно прекратила посещение «вторников»:
Меня же Федор Кузьмич вызвал к себе на исповедь, <…> предлагал изменить порядок литературных занятий, введя обязательные «занятия», которые должны были выполнять участники, и так далее[710].
Сологуб воспроизводил на этих «вторниках» атмосферу своих «воскресений», которые организовывал в 1900–1910-е годы в своей квартире на Васильевском острове, а затем на Разъезжей улице. По воспоминаниям посетителей, такие вечера носили формализованный характер, нередко проходили по заранее разосланной программе и сопровождались ведением списка гостей[711].
В противоположность строгой программе подобных вечеров, сложившейся в литературной культуре 1900-х годов, собрания в квартире Кузмина имели принципиально неформальный характер. К сожалению, о нравах и бытовых ритуалах этого круга осталось немного воспоминаний. Едва ли не самые подробные оставил Вс. Н. Петров, который рассказывал о встречах у Кузмина в начале 1930-х так:
На круглый обеденный стол ставили самовар. Жизнь шла открыто. Каждый день от пяти до семи приходили гости. Они являлись без приглашения и могли приводить с собой своих знакомых. Михаил Алексеевич сидел за самоваром и разливал чай. <…> После чая Михаил Алексеевич садился к роялю и играл, чаще всего Моцарта или Дебюсси, а изредка что-нибудь пел вполголоса. При этом от гостей не требовалось молитвенного молчания; они продолжали громко разговаривать под музыку[712].
Более коротко вспоминает кузминские вечера писатель И. М. Басалаев (1897–1964), один из молодых посетителей дома на Спасской:
Михаил Алексеевич – радушный хозяин. Сам разливает чай гостям. Учтив. Прост. Без предрассудков. Не зазнается. Умен без меры[713].
Сознательно или нет, но и Петров, и Басалаев описывают порядки, заведенные у Кузмина, как своего рода антинорму литературных собраний, принципиально децентрализованных (нет четкого времени прибытия, нет списков гостей, нет установленных занятий) и неиерархичных (хозяин дома не претендует на статус символического центра, хотя, безусловно, им является). В памяти И. А. Лихачева, к примеру, характерной приметой кузминских посиделок осталось киевское варенье[714]; Басалаев запомнил «желтобрюхий самоварище»[715]. Осколки воспоминаний складываются в картину принципиального отсутствия заданного формата взаимодействия: кузминский круг с виду был аморфен и лишен любых организующих принципов, хотя на деле очевидно имел свое ядро.
В дневниковых записях Кузмин почти не осмыслял сложившееся вокруг него единство, но редкие свидетельства показывают, что он усматривал в приходящих к нему гостях определенное сходство: «Заходил Лихачев; мне приятно с ним. Вот бы компанию: Геркен, Папариг<опуло>, Лихачев, Егунов, – по общности вкусов»[716]. Однако что позволяет нам говорить о гостях Кузмина как о «круге», то есть варианте писательского сообщества? Прежде всего, особая форма взаимодействия его представителей. Несмотря на отсутствие четкой программы, манифеста, органа (какие были у эмоционалистов и даже у «Марсельских матросов») или хотя бы совместного дела (какое было у кружка гимназистов в 1907 году), фундамент у этой общности все же был – их роль играли тексты Кузмина. Почти все члены этого круга оставили исчезающе малое число собственных произведений, а в случае ближайшего кузминского окружения – Егунова, Петрова, Ракова – художественные тексты исчисляются единицами. Несмотря на это обстоятельство, мы попробуем рассмотреть дошедшие до нас произведения на общем для их авторов дискурсивном фоне.
Наше предположение о центральной роли текстов в оформлении кузминского круга ярче всего иллюстрирует рецепция цикла «Форель разбивает лед». Его можно назвать подтекстом романа Андрея Николева (А. Н. Егунова) «По ту сторону Тулы» (1931). Как название, так и содержание романа закодировано в строчке из «Первого удара» кузминского цикла: «Исландия, Гренландия и Тулэ, / Зеленый край за паром голубым…» – неслучайно, помимо других контекстов, что Сергей, герой романа, представлен как специалист по древнеисландской литературе. Гомосексуальный код отношений Федора и Сергея из романа Егунова, усиленный мотивом двойничества, своеобразно преломляет сюжетную коллизию «Форели…». По наблюдению М. Маурицио, во многом из кузминской «Форели…» в роман Егунова перешли оккультные и мистические мотивы[717]. Однако более отчетливо «Форель…» видна в подтексте поэмы «Беспредметная юность» Егунова, где прямо проигрывается сюжет кузминского цикла: любви-двойничеству героев (Унтера и Фельда) препятствует влюбленность Унтера в девицу Лизу. О схожем конфликте в произведении Кузмина Л. Г. Панова пишет так:
Мужской союз не только испытывается на прочность женщиной по имени Эллинор, которую партнер-1 разглядывает в опере (Первый удар), но и как бы «осеняется» ею[718].
Образ самого унтера, в котором читаются отсылки к Всеволоду Князеву («гусарскому мальчику» из «Форели…»), тесно связан с водой – как и в «Форели…», где водная стихия как препятствует встрече любящих, так и соединяет их в финале[719].
«Форель разбивает лед» становится кодирующим текстом и для части произведений Л. Ракова – например, для стихов, сочиненных им в тюрьме в 1938–1939 годах, где есть такие, например, строки:
Так проводил я старый год,
Так встретил нового приход.
Я счастья нового не звал:
Возврата старого желал…
Я провожаю день за днем,
Брожу по камере кругом;
Не жизнь, не смерть, не ночь, не день.
И даже собственная тень
Казаться стала мне чужой,
Как будто брошена не мной.
Хожу по камере один,
А рядом странный господин:
Усов колечки, борода…[720]
В этом тексте заметны следы «Двенадцатого удара» и сцены празднования Нового года, а также тема двойничества и собственной «тени».
Двойничество можно назвать центральной темой произведений позднего К. К. Вагинова,