Бессмысленная радость бытия - Евгений Львович Шварц
28 апреля 1957
Здесь жили жены, мужья которых были мобилизованы с беспощадной периферийной строгостью. Один из них — отец большого семейства — был взят на фронт даже одноглазым. И с одним глазом можно сражаться. Жена его работала, все работала безостановочно с утра до вечера. Мне очень нравился ее младший сынишка лет пяти, черноглазый, все говорящий срыву, отчаянно: «Ласточка, не трогай эту щепку, а то ка-ак занозишься, кровь ка-а-ак потечет». Ласточка — хорошенькая, нежная дочь театрального парикмахера, живущего в Слободском, чеха по фамилии Свобода. Зовут ее по-настоящему Власта, но все перекрестили ее в Ласточку. Здесь жил в этой же стайке Франтик, брат Ласточки, которого по-настоящему зовут Франтишек.
Дети — кроме названных, их было еще человек пять — бегали стайкой по коридору. Из взрослых веселее всех был Полицеймако. У него было выражение собаки, почуявшей дичь, сосредоточенное, глаза стеклянные. И дичь эта, вечно для него драгоценная, был он сам. Он не переставал восхищаться собой и не видел конца своим грядущим победам. При этом был он человеком недобрым, несмотря на свою ласковость влюбленного. Странный, с вытянутой головой, рыбьими губами — он нравился женщинам. Темперамент у него был весь наружу. Он любил себя на глазах у всех.
29 апреля 1957
...В комнатах верхнего этажа жили главным образом актеры Большого драматического театра. В первой комнате от начала Мариенгоф и Никритина[80]. Это были уже настоящие ленинградские знакомые. С Никритиной мне было легче, чем с ним. Она была умнее, гибче и богаче. А в Толе засело что-то прямое и небогатое. Он ленив на споры и уклончив, но с ним не мог не спорить. Как заявит он: «Искусство не есть явление природы», — ну как тут удержаться. Я до сих пор и не думал на эту тему, но тон уж очень учительский. И я с яростью бросался в бой, никогда, впрочем, не переходящий за пределы: мы все-таки понимали, что земляки. А кроме того, я никогда не мог рассердиться на Мариенгофа. Что-то наивное было в его рассуждениях. У Мариенгофов встретил я Сарру Лебедеву[81]. И впервые разглядел ее как следует. Она, как и Владимир Васильевич, умела жить без притворства. Не считала свои желания за грехи. Вот привезла мужа бородатого, с наглыми глазами, но здесь же, в Кирове, развелась с ним, чтобы не сказать — отпустила его. Вот тут-то и начинается разница между ней и Владимиром Васильевичем. Она знала, что Лебедев выехал с женой из Ленинграда и остановился где-то в пути. Как она беспокоилась за них. Как опостылел ей наглец с бородой, и она отпустила его, как домработницу. Так же болела она душой за Радловых[82], за племянницу, погибшую где-то под Кировом от туберкулеза.
30 апреля 1957
Для того чтобы писать портреты, нужно выбрать расстояние и понимать точно того, кого пишешь. А в этой суете, суете [19]42 года, я чувствовал себя не портретистом, а частью единого целого. О блокаде я мог писать, а тут я находился очень уж в середине. Сарра Дмитриевна в свои пятьдесят лет все глядела королевой. Была наблюдательна. Заметила, что артистка эстрады, живущая в том же коридоре, что и она, успевшая со всеми переругаться, разговаривала только сама с собой: «Вот я сейчас чайничек поставлю. Вот и поставила. Вот сейчас картошечку почищу». Заметила она, что старики в семье — обуза, а на старухах весь дом держится. И в самом деле: старики только и делали что сидели на большом сундуке под рупором громкоговорителя, ждали последних известий, а старухи и стирали, и бегали в магазин, и готовили, и смотрели за внуками, — казалось, что на старухах весь дом держится. Однажды в сорокаградусный мороз привез колхозник меду. Вся матовая глыба так замерзла в бочонке, что не поддавалась никаким усилиям. Сам колхозник растерялся. Сарра Дмитриевна подумала и принесла кастрюльку кипятку и нож. Опустила нож в кипяток, и горячее лезвие легко врезалось в замерзший мед. «Золотые руки, — подумал я. — Она чувствует, как обращаться с материалом!» И даже колхозник похвалил ее. Сарра Дмитриевна занимала свое место в жизни твердо, не суетясь и не высовываясь. Королевский титул не позволял. Крупная, спокойная, проходила она через беспокойный наш быт. И гораздо больше, чем Владимир Васильевич, и брала от жизни, и отдавала. Когда примерно в феврале Радлов и его жена, сестра Лебедевой Анна Дмитриевна, выехали из Ленинграда — как засветилась Сарра Дмитриевна, получив письмо. Я и Никритина как раз были у нее. И она на радостях дала нам прочесть письмо. Радлов кончал письмо так: «Целую твою талантливую мордочку». И я ужаснулся: так это не соответствовало Сарре Дмитриевне с ее королевской сущностью. И когда мы вышли, Никритина призналась, что эта фраза тоже так и резанула ее.
1 мая 1957
Трудно писать о новой жизни. Вступила масса людей. А окрашена эта новая жизнь одинаково. И если описывать новых людей, то получится пестро. А жизнь установилась серая. Прежде всего стоящая над всем и за всем война, чувство смерти, закрывала свет. И жили мы впроголодь. В театральной столовой вывешивалось ежедневно одно и то же меню: «I — суп из костей, II — кровяные котлеты». Иногда на второе давали завариху — это было еще хуже, чем кровяные котлеты, — заваренная кипятком мука, кисель не кисель, каша не каша, нечто похожее на весь вятский быт. Мучительно было отсутствие табака. Чего мы только не курили за это время. Вплоть до соломы с малиновыми веточками. Однажды я обменял ночную рубашку на спичечную коробку махорки. Такова была мера на рынке — спичечная коробка. Кроме большого рынка, существовал маленький. Носил он название Пупыревка. Там и продавали табак коробочками. От нас до Пупыревки было минут пять ходу вниз по улице Карла Маркса. Ряды под навесом. Всего два, друг против друга, как улица. За левым рядом — площадь, где стоят возы торговцев. Низкорослые лошадки со взъерошенной от мороза заиндевевшей шерстью. На спинах их нахохлившиеся




