Дети Ирены - Тилар Маццео

Ирена, потрясенная увиденным до глубины души, не находила слов. «Вспоминая о той печальной процессии невинных детей, марширующих навстречу собственной гибели, — говорила она после, — я гадала, разве может сердце любого, кто видел такое, не разорваться от горя… Но нет, даже это нас не сломило»[198]. «В тот вечер, собрав последние силы, я едва смогла дойти до дома, — говорила она позднее, — и там у меня случился нервный срыв…» Напуганная отчаянием дочери, мать Ирены не нашла иного выхода, кроме как вызвать врача с успокоительным. «Из всех моих драматических переживаний военного времени, включая пребывание в тюрьме Павяк и пытки на улице Шуха, и то, как на моих глазах погибали мои друзья… ничто не произвело на меня такого впечатления, как тот последний поход доктора Корчака и его детей», — без всякого сомнения говорила Ирена[199].
Нахум и Ала продолжили храбро сражаться каждый день на железнодорожной станции. Утро за утром Ала собирала свои силы и погружалась в работу, объединившую ее с Иреной в самом начале, в спасение детей. Но ночью, после того как грузовые вагоны начали свой скорбный путь на восток, в те часы, когда еврейская полиция еще не пришла за следующей партией для депортации, Ала лежала в тусклой мансарде на улице Смоча, думая о будущем. Однажды вечером в начале августа Ирена навестила ее здесь. Из окна маленькой комнаты открывался вид на крыши гетто. Две старые подруги сидели рядом, держа друг друга за руки и наблюдая за тем, как садится солнце. Ала была печальной и серьезной. Ирена же упрашивала ее.
Рами находилась в безопасности на «арийской» стороне. Арек был с партизанами в варшавских лесах, в составе еврейской боевой группы, готовой к вооруженному сопротивлению. Ала находилась в постоянном контакте с подпольем и могла покинуть гетто в любой момент. Ирена уже нашла для нее безопасное место. Если потребуется, она спрячет Алу у себя. Она просила подругу позволить помочь ей: Ала, в этом конверте все нужные бумаги. Возьми их. Ала оставила лежать их нетронутыми на столике между ними. Ирена, посмотри на меня. Ала была худой, смуглой женщиной, к лету 1942 года уже перешагнувшей за сорок, с выраженными еврейскими чертами лица, и Ирена не могла не понимать, что их скрыть не получится. Если немцы захотят увидеть Алу лично, документы будут бессильны.
Но не только поэтому Ала оставила бумаги нетронутыми. «Она вела тихую, но упорную битву с самой собой», — вспоминала Ирена о тех часах, которые они провели вместе тем вечером[200]. «Я понимала ее. Ее ребенка не было рядом с ней, муж [Арек] был далеко в лесах, сражаясь с оккупантами, но она любила это место — то, где была ее работа, люди, за которых она отвечала, больные, дети и старики». Ирена знала это, потому что и она, подобно Але, вела тихую, но упорную битву внутри себя, разрывалась между необходимостью спасти детей и желанием просто сбежать с Адамом.
Але нужно было подумать и принять решение. Она не могла уйти прямо сейчас, когда в ней нуждалось так много людей. Другие вокруг нее приняли иное решение, и Ирена пыталась убедить ее: В том, чтобы остаться в живых, нет ничего постыдного, Ала. Друзья Алы уже уходили. Двоюродный брат доктора Радлиньской и давний соратник Алы доктор Людвик Хирцфельд покинул гетто, бежав через крипты под костелом Всех Святых, с помощью Яна Жабинского, работника Варшавского зоопарка и офицера Армии Крайовой. Многие беженцы прятались на территории зоопарка в опустевших клетках для животных, и Ирена была здесь частым и желанным гостем[201].
Ала не могла винить доктора. Она вообще была не из тех, кто мог винить других, когда ставки были так высоки. По ее мнению, речь здесь не могла идти о чем-то правильном или неправильном: дело было только в велениях совести и силе обстоятельств. После того как Ирена ушла, пообещав вернуться за окончательным ответом, Ала еще долго не спала, раздумывая. Конверт Ирены все еще лежал на столе. Наконец Ала решилась. Взяв огрызок карандаша и разгладив листок бумаги, она начала писать то, что могло стать ее последним письмом. Оно было адресовано Ядвиге Стжалецкой, подруге и директору приюта на «арийской» стороне, где заботились о Рами. Слова эти были прощанием матери с маленькой, горячо любимой дочерью. «Я отдаю своего ребенка в ваши руки, заботьтесь о ней, словно о собственной дочери», — написала она[202]. И потом наконец коснулась лежащих на столе документов. Она знала, что никогда не воспользуется ими. Ала тщательно уложила бумаги в сумочку. Утром она отдаст их случайной прохожей на улице — последний дар жизни. Как позднее сказал про Алу Людвик Хирцфельд, «она разрывалась между инстинктом матери и долгом медсестры и социального работника. Последний победил, и она осталась с сиротами»[203].
Когда облавы стали приближаться, даже Адам наконец согласился, чтобы Ирена с помощью своих связей в подполье вывела его и его уцелевшую семью из гетто. Адам, конечно, сопротивлялся. Как и другие еврейские друзья Ирены, он был настроен продолжать работать и помогать детям. Эту работу Ирена больше других могла понять и оценить. Общее обязательство помогать бездомным и сиротам в гетто объединяло их, и наблюдение за тем, как Адам заботится о них, лишь усиливало любовь Ирены к нему. Но дело было не только в детях. Его нерешительность подпитывали и сложные семейные отношения.
Именно об этом весь июль снова и снова говорил Ирене нахмуренный лоб Адама, и она пыталась унять свою тревогу. Иногда тревога смешивалась с чем-то вроде ревности. Ночами в своей узкой постели, слушая трудное дыхание матери, Ирена молилась. Ее губы беззвучно шептали слова, когда она просила о жизни — и любви Адама.
К концу месяца все стало еще хуже. Когда в конце июля в Варшаве застрелили тетку Адама, Дору, по-видимому, неподалеку от того дома, которым она и дядя Якуб владели вместе с членами семьи Микельберг, Адам был шокирован[204]. После того как семья узнала о гибели в Отвоцке его восемнадцатилетней кузины Йозефины, застреленной нацистами, их