...Я буду писателем - Евгений Львович Шварц
9 декабря 1952 г.
Он тоже вырос в совсем другой среде, как и Сашка Агарков. Я говорю о домашней его среде. Отец — крупный торговец, субботник, окончательно уже оевреившийся, был человеком суровым. Он женился вторым браком на умной и доброй Марье Борисовне. Эту в городе любили и уважали — она была отличной матерью и пасынкам, и родным детям. Дом их был построен и велся скорее на помещичий, чем на купеческий лад: гончие, кони, двор, вдоль которого тянулись длинные сараи, конюшни, еще какие-то службы. От улицы двор отделялся таким же длинным белым одноэтажным домом, с высокими, запертыми всегда воротами вправо от него. Левка жил во дворе во флигельке, возле баньки. В этой баньке летом 14-го года принимали мы душ часто — дружба моя с Левкой началась после выступления его на вечере в реальном училище в начале четырнадцатого года. Он многое понимал, как я, а многое понимал совсем не по-нашему, сказывался дух высоких ворот, длинных служб, скобяной лавки на базаре. Помню, как поразил меня разговор о профессиях. Он собирался быть инженером, потому что у них большие доходы. Не жалованье, а именно доходы, то есть взятки. И мой ужас был ему непонятен. Он был влюблен в старшую Зубкову и тоже трезво рассуждал. Говорил, что это ни к чему. Они одного возраста, она русская, бесприданница — и так далее. И это было непонятно мне. Но его наблюдательность, юмор, твердость утешали и помогали мне. Я ездил к нему трезвыми зимними днями, сначала на Чистые пруды, где учился бегать на коньках, а потом мимо казарм в Дурасовский переулок, в маленькую комнатку в одноэтажном домике во дворе. И все майкопцы охотно бывали у него. И ему одному рассказал я о том, что прочел в дневнике Милочки. Левка огорчился. Он пригласил меня приехать к ним на каникулы, и я обещал. Итак, приближался конец четырнадцатого года. И тут произошло одно событие — я получил от Милочки открытку, которую так и вижу перед собой.
10 декабря 1952 г.
Чем объяснить ее, что заставило Милочку выдумать то, что она мне написала, не понимаю до сих пор. Вся открытка была написана спокойно, суховато. Милочка рассказывала о своих делах, о том, что собирается ехать в Майкоп на каникулы. А в первых двух строчках сообщала: «Ты, вероятно, знаешь, что Наташа Соловьева умерла от брюшного тифа. Похоронили ее на Смоленском кладбище». Это было первое известие о смерти человека близкого. Мне и в голову не пришло проверять, так ли это. Да если я и теперь не понимаю, что могло заставить Милочку пошутить так страшно, то в те дни мне и в голову не пришло, что это неправда. Известие о Наташиной смерти немедленно разнеслось между майкопцами, живущими в Москве. И я был поражен еще и тем, что даже не заплакал. И когда я сказал об этом Жоржику, то выяснилось, что и его поразила собственная холодность: «Это значит, если отец или мать умрут, я тоже не заплачу». Приехал в Екатеринодар, где наши в то время снимали комнату у тихого, беленького человека, заведующего магазином икон и церковных принадлежностей, забыл, как это называется. Это была большая комната с роялью. Приехал я рано. Мама еще спала за ширмой. В дороге я был спокоен. Спокойно вошел я в комнату, не сказав маме о Наташе, — вдруг неожиданно для себя расплакался. Заплакала и мама. В этой комнате прожил я с неделю, в тумане и тоске я уехал в Майкоп, где остановился у Левки Оськина во флигельке, во дворе. И тут праздники были не в праздники. Я был весел, но не заражал своим весельем на этот раз никого. Милочку встретил на улице раза два, но разговор вышел враждебный. И я не искал с ней встречи. Что-то перевернулось во мне, но я еще не знал, что Милочка удивлялась, как я мог поверить, что Наташа умерла. Она шутила. У Соловьевых все было спокойно. Но я не верил, что Милочка могла так шутить.
11 декабря 1952 г.
После шумного, но не веселого Рождества выехал я из Майкопа в Екатеринодар. Я обнаружил, что в одном со мной поезде едет Милочка. Последний с ней разговор был так тяжел, что мне и не хотелось с ней говорить. Я не пошел к ней, и мне это не стоило ни малейшего усилия. Что-то случилось. Многолетняя, тяжелая моя любовь сорвалась, рухнула, осталось только место в моей душе, которое эта любовь занимала. Я еще не понимал этого, но смутно было у меня на душе. В Армавире было много народа на станции, как всегда в военное время, расписание шалило. Я встретил Веру Константиновну, возвращавшуюся откуда-то в Майкоп. Мы разговорились с ней, шагая взад и вперед по залу. Вдруг Вера Константиновна заметила Милочку и сказала: «Тебе, верно, не до меня, ты иди себе — вон Милочка тут». Но я отказался. И Вера Константиновна взглянула на меня внимательно. Когда поезд пришел наконец, это было уже ночью, я заметил, что Милочкин носильщик несет ее вещи в тот вагон, куда вошел я. Я оглянулся, и Милочка сделала, не глядя на меня, гримасу, показывающую, что поступок носильщика ей неприятен. Едва поезд тронулся, как я вышел на площадку. Там я и стоял до самой




