...Я буду писателем - Евгений Львович Шварц
28 августа 1952 г.
После этого случая папа, все с той же гордостью за Москву, повторял не раз: «Тут надо выходить за час до назначенного времени. Вечером в трамвай не сядешь». Григорьевы жили в Замоскворечье. Длинный со впалой грудью отец, мать, сибирячка, широколицая, широкоскулая, черные глаза щелочками, и дети: Андрей, Тарас, Юра. Первому было лет пятнадцать-четырнадцать. Я обошелся с ними, как старший: смешил их, показывал, как могу, завязав веревку на бицепсе, шпагатик, точнее, разорвать его, напрягая мышцы, лаял по-собачьи. У Григорьевых познакомился я с сестрой хозяйки, кажется, ее звали Ольга Николаевна, и с мужем ее, здоровенным, решительным, очень некрасивым человеком по имени Николай Философович. У них собирались студенты, все сибиряки из Красноярска, родственники и друзья. Познакомился я там с Галей Ветровой и ее подругой, имя которой забыл. Николай Философович работал, помнится, в каком-то кооперативном издательстве или предприятии — в кабинете его лежали возле письменного стола образцы каких-то таблиц, стекла для волшебного фонаря. Студенты, с которыми я познакомился в их доме, приняли меня ни тепло, ни холодно. Они жили своим землячеством, чувствовали себя в Москве уверенно, и я им был ни на что не нужен. А с Галей и ее подругой я подружился в дальнейшем, когда московское одиночество окончательно скрутило меня. Я узнал, что Николай Философович знаком с писателями, и в том числе с Арцыбашевым. Я стал расспрашивать о нем почтительно, что рассердило Николая Философовича. Он сказал об Арцыбашеве насмешливо: «Этот на бильярде хорошо играет», и больше на эту тему не разговаривал.
29 августа 1952 г.
Я увидел афишу, что в Политехническом музее писатель Марк Криницкий прочтет лекцию на тему о слове, точное название забыл. Бородатый и нервный человек доказывал не слишком красноречиво, но без признака робости, что слово бессильно, передает подлинный смысл приблизительно и несовершенно. Огромная аудитория музея была наполнена до отказа и слушала внимательно. Я был полон двумя чувствами. С одной стороны, я Криницкого презирал, так как не читал ни строчки его и знал, что его не принимают всерьез. С другой стороны, я необыкновенно уважал его и разглядывал, как чудо: все-таки он был настоящий писатель. Книжки его печатались, я видел их в книжных магазинах и железнодорожных киосках. Я не сомневался, что все московские писатели придут на лекцию, и жадно искал их в первых рядах. Особенно хотелось мне видеть Бунина. Одна строчка его стихов сыграла в моей жизни тогдашней роль вроде вышеуказанной блоковской. Я прочел у Бунина: «Курган был жесткий, выбитый, кольчуга колола грудь»[66].
30 августа 1952 г.
По этой строке я влюбился в него, и любовь эта не ослабела с годами, нашла подтверждение. Бунина не было. Так как после лекции должен был состояться диспут, то создался президиум. В него не избирали, а сам Криницкий, обращаясь в публику, называл известных лиц, звал на эстраду. Одни отказывались, другие шли. Увы! Среди этих известных лиц я не знал ни одного. Кто-то из них выступал, кто-то сидел в президиуме молча. Криницкий стал просить, чтобы выступил сухенький, маленький еврей с неподвижным лицом, сидящий в первом ряду. Он отказывался. «Выступите!» — попросил Криницкий, и его лицо сложилось в гримасу, которую я понял так: «Ну что вам стоит! А мне это нужно». Еврей с неподвижным лицом согласился, маленькая его фигурка появилась на кафедре, и вдруг все с тем же неподвижным лицом он заговорил страстно, быстро, легко и литературно, за что я тотчас же осудил его. Ко времени диспута я уже пробрался к самой трибуне. Я глядел на оратора, на зал и вынужден был все-таки согласиться с тем, что речь держит мастер своего дела. Аудитория притихла, стулья не скрипели, все заслушались. Маленький еврей, фамилия его оказалась Абрамович, взял «слово» под защиту: «Камиль Демулен поднял народ[67] на взятие Бастилии, слова спасают жизни и призывают смерть. Без слов у нас не было бы самого понятия “точность”», — и так далее и тому подобное. Успех Абрамович имел огромный. Я, презирая Криницкого, тем не менее в глубине души верил больше его косноязычию, чем лихой, блистающей скорей клеенчатым, чем лаковым блеском речи его оппонента. Криницкий в заключительном слове держался своего. «Это для вас ( и он назвал Абрамовича по имени-отчеству) слова — друзья. А для меня...» и так далее. Приближался конец папиному отпуску. Он все это время работал у хирурга Герцена.
31 августа 1952 г.
Незадолго до его отъезда отправился я в университет Шанявского на Миусскую площадь. Там я записался на лекции юридического факультета. Мне очень понравилось в коридорах здания, показались необыкновенно уютными диванчики в углублениях за колоннами в холле второго этажа. Там свисали с потолка лампы в кубических матовых фонарях. С одной из лестниц в длинное окно увидел я Миусскую площадь — унылую, осеннюю, брандмауэры домов, закат за домами. Рамка придавала этому виду особую выразительность, примирившую меня с его московской окраской. В другое окно (кажется, из холла второго этажа) виднелся второй корпус университета, или второе его крыло. Я вглядывался в огни этого корпуса с особым уважением: говорили, что там работает профессор Бахметьев, болгарин. О его опытах по анабиозу рассказывали чудеса. Увидел я библиотеку, лекционные залы. Одна аудитория была очень велика — круто падающим амфитеатром напоминала она мне большой зал Политехнического музея. Но была она парадна, нова. Стиль модерн, в котором был выстроен университет Шанявского, очень нравился мне. И был-то он выстроен недавно, году в 10-м, вероятно. В канцелярии были вежливы, но




