...Я буду писателем - Евгений Львович Шварц
28 августа 1950 г.
В Майкопе появились у нас следующие знакомые[12]: доктор Штейнберг, доктор Островский Григорий Яковлевич, доктор Соловьев Алексей Федорович, доктор Соловьев Василий Федорович и их семьи. Кроме того, бывал у нас архитектор, построивший Пушкинский дом и написавший занавес с брызгами воды, напоминавшими мне виноград. Фамилию его забыл. Смутно слышится мне, что Домашов или что-то вроде. Он ходил в сапогах и блузе, носил бороду и длинные волосы, был добр ко мне, за что я очень его любил. Но к любви этой примешивалось и чувство неловкости: он был не совсем полноценный человек. Ведь взрослые говорили, что он плохой художник. Скоро бедный архитектор перестал бывать у нас, и я узнал, что он сошел с ума.
29 августа 1950 г.
Доктор Штейнберг был человек суровый, со мной не разговаривал и памятен мне только тем, что поймал во дворе петуха, положил его на стол, провел у клюва меловую черту — и петух остался лежать, как привязанный. Однажды я проснулся ночью от звона разбитых стекол, ветер выломал раму, и мы отправились ночевать к доктору Штейнбергу. У него были белые мыши в клетке, которые мне очень понравились. Доктор Островский — пишу, как бормочу — доктор Островский был высок, черен, лысоват, в гимназии, как он рассказывал, его дразнили верблюдом, но я скоро привык к нему и зачислил, как всех, с кем дружил тогда, — в красавцы. Нравилась мне и жена его, Татьяна Яковлевна, добродушная, полная, черноглазая. А с сыном его, Борей, у меня установились полудружеские отношения. Это был кудрявый, нежный, хорошенький, беленький мальчик моих лет, волочивший одну ногу. Он перенес детский паралич. Как все тяжело болевшие и не вполне поправившиеся дети, он был капризен, и мы ссорились. Сестра Островского, Беатриса Яковлевна, жила с ними[13].
30 августа 1950 г.
Боюсь, не порчу ли я свои записи о Майкопе тем, что записываю все, что помню, и только то, что помню, не выделяя главного и ничего не сочиняя там, где факты тускловаты? Впрочем, что будет, то будет. Беатриса Яковлевна вошла в нашу семью еще ближе, чем остальные Островские, одно время даже жила у нас (что случилось значительно позже). В те времена я помню о ней вот что. Она открыла нам дверь, когда мы пришли в гости. И вечером я признался маме: Беатриса Яковлевна была в такой же кофточке, как Анюта, и сердце у нее тоже было распущенное, и мне захотелось ее ударить. Соловьев Алексей Федорович жил с Анной Александровной в старинном доме, похожем на особнячки в московских приарбатских переулках. Одноэтажный просторный этот дом стоял на углу. В одной его половине, выходящей окнами на широкую улицу, жила владелица дома, которую взрослые называли «Пиковая дама»: седая и очень, очень старая и бледная.
31 августа 1950 г.
Когда я вспоминал самые ранние годы своей жизни, мне было легче писать. Там отбор уже был сделан временем и памятью. О майкопских же днях я помню так много, что теряюсь. Буду продолжать по порядку. Сегодня мне кажется, что дом, где жил Алексей Федорович Соловьев, не так уж был похож на московские особняки. Но у него были высокие сводчатые окна, высокие потолки, и, несмотря на молодость города, дом считался и казался старинным. Рассказывали, что был он выстроен вскоре после основания Майкопа для важного офицера, командовавшего частью, стоявшей здесь. Пиковая дама появилась в Майкопе в стародавние времена. Помню, как мы, сидя у Соловьевых в гостях, пили чай под деревьями, а Пиковая дама, поддерживаемая горничными, спустилась в свой сад и уселась в креслах. И взрослые тихо говорили о том, что старуха была когда-то красавицей, женой офицера, жившего здесь. Из-за нее дрались на дуэли. Из ее туфельки пили вино. Что такое дуэли, мама объяснила мне, и я понял. Но вино из туфельки я не понял, да мне и не объясняли. Мама ответила на мой вопрос: «Ну пили и пили». Помню, здесь же, за чайным столом, мама сказала, проглядывая газету: «Женя! Дрейфус опять осужден!» У меня сжалось сердце, и я воскликнул: «Да что ты говоришь?» И тотчас же отец сделал выговор нам обоим: маме за то, что она говорит со мною о вещах, которых я не понимаю, а мне за притворство. А между тем я не притворялся. Я жил одной жизнью с мамой, и раз она сказала о Дрейфусе с горечью, значит и у меня сжалось сердце, которое, как я полагал, помещается на месте солнечного сплетения. Во всяком случае, все горести и радости я ощущал именно этим местом. Не случайно вспоминаю я чайный стол у Алексея Федоровича. Говорили, что самовар у них не сходит со стола и всегда кто-нибудь в гостях. Сам Алексей Федорович — невысокий, бородатый, плотный — все помалкивал строго. Как явление природы, не подлежащее обсуждению, принял я от старших сведение о том, что у Алексея Федоровича тяжелый характер. Папа жаловался, что он хоть и привык к Алексею Федоровичу,




