Вайнахт и Рождество - Александр Константинович Киселев

Иван Ильич говорил мне: «Ты, Коля, пошел бы погулял хоть немного. На ледянке бы покатался». Он даже сам смастерил мне санки-ледянку. Мне после вокзала не хотелось никуда идти. Я боялся, что вот уйду, а в это время мама вернется. Но Ивана Ильича тоже не хотелось обижать, он же старался.
Полозья были уже облиты водой и замерзли. Я сначала думал сходить покататься в овраге за рынком, это рядом, но потом пошел на Воробьевку. Горка на Воробьевке считается самой здоровской. Она длинная и крутая. Если повезет и не врежешься в мост, можно выехать на реку и доехать почти до середины. И она для взрослых ребят, малышам там делать нечего. Можно запросто убиться.
На Воробьевке всегда много народу катается, но сейчас там происходило что-то непонятное. Наверху стояла кучка довольно больших ребят, но катались они на одной большой ледянке. На нее уселось сразу три человека, а остальные, ждавшие очереди, ее расталкивали. После того как она съехала вниз, двое с трудом потащили ее наверх, а третий — мальчишка в зеленой ватной фуфайке — шел рядом. Наверху на ледянку уселись двое новых ребят, а первым опять сел этот, в фуфайке. Наверно, это была его ледянка.
Ребята растолкали ее, она покатилась, а они хором закричали: «Ты пришел сюда германцем, а уедешь ты засранцем!» Им было очень смешно.
Я подошел ближе и дождался, когда ребята втянут странную ледянку в горку. Это было голое человеческое тело без головы, без пальцев на кистях рук. Под мышками была натянута толстая проволока, за нее его тянули вверх.
На ледяной руке было что-то синее. Тело с тремя мальчишками поехало вниз, а я на своей ледянке за ними. Я остановился рядом и увидел то, что ожидал и боялся увидеть: льва на задних лапах и надпись, начинавшуюся с буквы «Р», — «Passau».
— Любишь кататься — люби и саночки возить, — закричал тот, в зеленой фуфайке. Двое ребят послушно взялись за проволоку.
— Подожди, — сказал я.
— В очередь становись!
— Нет, я не кататься, — сказал я. — Не трогайте его.
Мальчишка выпучил глаза:
— Чего-о? Кого?
— Человека.
— Это фашист, понял? Ты фашиста, что ли, защищаешь?
— Он не фашист, — сказал я.
Мальчишка разозлился:
— Ладно, кончай, а то получишь.
И он пнул тело.
— Давай! Тащи!
— Нет.
— Ну все, ты мне надоел. Сам напросился.
Он был на полголовы выше меня. Сзади подошли те двое. Терять уже было нечего.
— Ладно, я пошел — сказал я и взялся за свои санки.
— Ага, пошел он. Ребя, а давай мы на нем покатаемся! А дохлый пусть отдохнет.
Я поднял санки и ударил его по голове. Он охнул и упал. Я развернулся и ударил куда-то второго. Третий не стал дожидаться и сразу побежал в горку.
Мальчишка в зеленой фуфайке сидел на земле. Я сделал шаг, и он прикрыл голову руками.
— Встань, я лежачего не бью, — сказал я. — Давай положим его туда.
Хорошо, что снег был укатанный. Мы оттащили тело к вмерзшей в лед барже и, как могли, присыпали снегом.
— А голова где? — спросил я.
— Я не виноват, — плаксиво затянул мальчишка. — Она и так еле держалась. На шее знаешь какая рана была! Наверно, осколком шибануло… Я два раза только проехал, она и оторвалась. Ну, я ее…
И он показал на реку, на полынью возле моста.
— А чего ты санками-то сразу… По башке! Я, может, контуженный теперь, — заныл он снова.
— Я не сразу. А ты его не трогай. Я сейчас с милицией приду, понял? — соврал я. — Всех убитых хоронить положено. А за то, что ты сделал, знаешь, что будет?
— Что? — испугался мальчишка.
— Вот! — и я показал пальцами тюрьму.
Мы пошли наверх. Мальчишка сопел и посматривал на меня.
— Я бы их убил всех. Знаешь, что они с сеструхой сделали?
— Вот и убил бы.
— Да, тебе легко сказать… — захныкал он.
Мы поднялись наверх, мальчишка что-то пошептал своим приятелям, и, когда я обернулся, их уже не было. Мертвых не боятся, а милиции боятся.
Я шел и видел эти белые руки без пальцев. Пальцы были длинные и умелые, руки теплые и сильные. И я был виноват перед ними. Почему я не прижался к этим рукам, когда они опускались на мои плечи, поднимали меня на свои, касались моего горячего лба? Почему? Я шел и всхлипывал, а слез не было, и вдруг понял, что скулю, как собачонка…
Иван Ильич собирался в храм. Соня была наверху с бабушкой.
— Иван Ильич! — сказал я. — Надо Герда похоронить.
Он издал какой-то странный звук, перекрестился и сел.
— Рассказывай.
И я рассказал.
— Вот что мы сделаем. Я сейчас до ночи служить буду, а на трапезе с одним прихожанином договорюсь. Хорошо? А завтра с утра…
Он не закончил. Вошли бабушка и Соня.
— Ну, говори, — мягко подтолкнула ее бабушка.
Соня, не поднимая глаз, прошептала:
— Иван Ильич, а мне с вами можно? На службу?
— Да еще как можно-то, Софьюшка! — расцвел Иван Ильич. — Петровна, одевай ребенка-то, да побыстрей!
— Ишь, разбежался! — строго сказала бабушка. — А мне прикажешь дома сидеть? Я ее сама приведу.
Уходя, Иван Ильич поманил меня. Я вышел с ним за дверь. Он положил мне руку на голову.
— Ты вырос, Колюшка. Бог с тобой, милый.
Я подошел к входной двери, на которой мама каждый день рождения отмечала, на сколько я вырос, и стал примеряться к отметине, рядом с которой было написано «1941».
— Ты не понял, Коля! — улыбнулся Иван Ильич.
Я остался один. Не стал зажигать свет и сел у окна. Колючая морозная звезда смотрела на меня.
Про тот берег и военную тайну
Было темно, когда Иван Ильич разбудил меня. Он, наверно, совсем не ложился в эту ночь. Мы пошли по пустынным, застывшим улицам по лиловому снегу. Когда мы спустились по Воробьевке к реке, снег стал розовым. На берегу стояла телега. Возница повернул голову, и я узнал его. Это он тогда вез мертвых военнопленных.
— Здравствуй, Ефим, — поздоровался Иван Ильич. — С праздником тебя.
— Здоровы будете, — ответил Ефим. — Где ваш горемычный-то?
Они откинули снег,