Операция спасения - Сергей Иванович Зверев

— И вы сейчас там… — Агнешка покачала головой. — В лесах сейчас трудно спрятаться. И кустарники облетают, опадают листья, а в сосновых лесах вообще все на сотни метров просматривается. Если немцы вас ищут, они буду проверять все овраги, искать землянки и шалаши.
— Аня, — остановил женщину Канунников. — Когда наступят настоящие холода, мы там не выживем, тем более женщины. Мы сейчас не можем уйти, ты пойми! Петр Васильевич, Лиза, они не могут уйти и оставить дочь в концлагере. Мы должны спасти девушку. Не знаю как, но спасти. А для этого нам надо где-то укрыться. Понимаешь?
— Я поняла, Саша, — прошептала Анна и опустилась на стул у окна. — Конечно, меня ведь никто не станет обыскивать, проверять, пока возле крутится этот Карл Вагнер из лагеря. Якоб Аронович мог бы поговорить с еврейскими семьями, но они сами под постоянным страхом. К ним в любое время может вломиться немецкий патруль с проверкой. И тогда их самих никто не сможет спасти. А у меня искать не будут. Сашенька, нужно всех привести сюда. Я придумала! Я вас спрячу в двух подвалах: здесь, в этом доме и в аптеке на улице Вжосы. Там тоже никто обыски устраивать не будет, и там у меня два подвала. Один под товар, препараты, а другой маленький, бытовой, и я его почти не использую.
Осень… Еще одна осень оккупации — безрадостная, напряженная, бесконечная, как тоскливое пасмурное небо. Узкие улочки, вымощенные брусчаткой, петляют меж домов с заколоченными ставнями. Над ратушей, где когда-то висел герб города, теперь развевается флаг со свастикой, а на площади, прежде оживленной рынками, стоит виселица — в назидание тем, кто осмелится шептаться о сопротивлении.
Кругом царит страх. Он застыл в глазах местных жителей, спешащих по делам опустив головы. Даже дети, чьи смех и крики когда-то наполняли переулки, теперь молча жмутся к матерям, чувствуя, что играть на улице — дразнить смерть. К ночи жизнь замирает, и город становится похожим на кладбище. Каждый шаг эхом отдается в тишине: патрули в сапогах с железными подковами шагают по мостовой. Раз-два, раз-два — ритм, под который город замер в ожидании беды.
Ночью страх становится чуть ли не осязаемым. Тишину нарушают лай овчарок, сопровождающих солдат, и скрип фургона гестапо, увозящего тех, чьи имена кто-то назвал за лишнюю пайку хлеба. В домах не зажигают свет — лишь дрожащие свечи освещают лица женщин, молящихся перед образами, и стариков, вспоминающих времена, когда звон церковного колокола не заглушался ревом моторов. Даже часы на башне остановились в ту ночь, когда в город вошли первые танки, — стрелки замерли на 4:17, будто время само не решилось идти дальше.
Утро не приносит облегчения. На углах расклеены приказы на немецком языке: «За нарушение комендантского часа — расстрел», «Евреям появляться запрещено». В булочной, где пахнет суррогатным кофе, люди обмениваются короткими взглядами и тут же опускают глаза. Почти не слышно слов. В городе даже стены слышат слишком многое. Иногда раздается хлопок дверцы «черного ворона», крик на непонятном языке, выстрел где-то за мельницей… И страх незримо витает, как запах гари от сожженных домов в соседней деревне, доносящийся с ветром.
Городок больше не принадлежит тем, кто здесь родился. Он стал клеткой, где каждое дыхание выверено, каждое движение подсчитано. И даже когда ночные патрули под утро уходят в казармы, тревога не исчезает — кажется, она вбита в землю, в камни, в души. Она ждет, притаившись, зная, что война только началась.
За окном холодный осенний ветер шелестел опавшими листьями, цепляясь за камни мостовой. Сашка сидел в темноте, откинувшись на спинку большого дивана в доме Агнешки. У них все получилось: получилось уйти от немцев, прочесывающих леса, собраться на окраине городка и дождаться ночи. Они сидели в трубе в насыпи под железнодорожным полотном, прижимаясь друг к другу, согревая руки дыханием, и ждали, когда уснет городок, когда темные улицы погрузятся в тишину. На душе у всех было тяжко. Когда Канунников вернулся в лес, Лещенко уже успел всех предупредить о немцах, и партизаны собрались. Но Сашку ждал новый удар — умер Никодимов. Гангрена сделала свое дело. Другого выхода не было, и тело на скорую руку завернули в кусок брезента и присыпали землей. Сейчас хоронить товарища было некогда — нужно было спасать живых.
А потом темными переулками, прижимаясь к темным стенам домов, люди как тени пробирались, ежесекундно прислушиваясь к звукам. Петра Васильевича с женой и сыном и провизора Баума Агнешка спрятала в подвале своей аптеки. Самого Канунникова с Зоей Луневой, двумя инженерами и особистом Сорокой она спрятала в подвале своего дома. И теперь все с облегчением вздохнули. Получилось, у них получилось! Агнешка — какая же храбрая, мужественная женщина!
Немецкие патрули уже завернули за угол, их шаги смолкли в сыром сумраке, когда Агнешка приоткрыла дверь комнаты и вошла.
— Я дала старые одеяла и немного еды. Завтра еще что-нибудь придумаем, — тихо сказала она, присев на край дивана рядом с лейтенантом.
Его лицо, исхудавшее и бледное, напомнило ей волка из детской сказки, что выл на севере России, где снега глушили даже отчаянный голод. Саша, совсем еще мальчик, хотя уже и командир. Сколько же пришлось пережить этому простому русскому мальчику. Да и только ли ему!
— Тихо, — прошептала она по-русски, и Канунников вздрогнул, будто от прикосновения. Ее голос, такой теплый, даже нежный, обволакивал.
Сашка не ответил, только его пальцы сжали край покрывала. Он сейчас тоже думал об Ане, о том, что приходится испытывать ей. Ведь она русская, она помнит Ленинград, в котором родилась и выросла. Но вот полюбила поляка и уехала за ним, хотя сделать это было непросто. А потом ее муж умер, и она осталась одна в чужой стране. Наверное, ей здесь одиноко. Она ведь еще молодая. Насколько она старше меня? Лет на пять, на восемь?
А Агнешка думала о нем. Мальчик, ему ведь чуть больше двадцати. Ее муж Влад был старше, когда она выходила за него замуж. Старше, солиднее! Потом он умер, потом война, оккупация. Война перемалывает все — души, надежду. А этот мальчик Саша как будто вселяет надежду… Его глаза, серые, как небо над Невой, смотрели